Читать «Становление европейской науки» онлайн - страница 13

Карен Араевич Свасьян

Удары варваров с севера и северо-востока сопровождались колоссальной подрывной работой с противоположного конца. Импорт восточных культов и суеверий, явный уже с I века,набирал силу и уже с начала III века буквально наводнял Рим, производя невероятные сочетания рассудочного скепсиса с самыми дикими послеобразами древнейших мифов и верований. Черствость латинского рассудка, покоящегося на трех фундаментальных посылках — res militaris, juris scientia и eloquentia,— выказала странное гостеприимство по отношению к мутному потоку реставрированных нелепостей Востока; уже первые императоры, к бессильному негодованию блюстителей старых традиций, разыгрывают фарс появления в сенате в вышитых халатах и подверженности сомнительным формам всяческих магий и оккультизмов. После смерти Марка Аврелия Восток хозяйничает в Риме, разъедая его изнутри и как бы подставляя его варварскому кулаку. Физическая гибель предварялась и предрешалась духовной порчей; последней героической попыткой противостояния стал неоплатонизм, тотальная мобилизация эллинизма, отстаивающего идею «единства» в борьбе с неисчислимым «множеством» чудовищных суеверий, в которых, как в зеркале, отражались полчища гуннов и готов. Неоплатонизм — неудавшаяся попытка; уже в учениках Плотина явственно заметен распад: эллинизм в Прокле — чистейшая схоластика и энциклопедический гербарий былых «цветочков» греческой мысли; в Ямвлихе он и вовсе отравлен припахами магизма. Между тем дело шло не о спасении Рима, ни даже о сохранении культуры эллинизма, а о «быть или не быть» самого импульса истории; в двойном альянсе паноптикума восточной демонолатрии и разрушительной гидравлики варварских нашествий таилась угроза конца истории как таковой.

На этом фоне и разыгралось быстрое восхождение христианства до роли единственной центростремительной силы, обещающей остановить пружину событий на самой грани, за которой начинается необратимая деформация. Недавний объект презрения и гонений, не отличавшийся в глазах знатных римлян от прочих гнусных суеверий (словечко Тацита: exitiabilis superstitio), оно оказалось теперь в самом фокусе происходящего с явным комплексом престолонаследника. Речь идет, разумеется, о римской церкви; любопытна и крайне симптоматична сама диалектика её путей к высшим эшелонам власти. Уже на исходе второго столетия она занимает вполне привилегированное положение в ряду прочих церквей; трудно сказать, сыграли ли тут роль её особые заслуги, но вопрос решался не наличием заслуг, а силою их подчеркивания и даже выпячивания.

Опыт римской государственности был в ряде существенных черт перенят и усвоен с неслыханной быстротой; в промежутках между гонениями складывался незаметный пока, но на редкость твердый и трезвый аппарат власти, готовый в нужное мгновение продемонстрировать блестящую технику coup d’état. Привилегии римской общины обусловливались рядом моментов, представляющих интерес не только для историка религии, но и для политолога; уже само её местопребывание как бы механически подчеркивало аспект лидерства и приоритета; быть в Риме, даже в качестве преследуемого и гонимого, значило быть в самом средоточии власти, и поскольку курс постепенно брался на государственность, то непосредственная близость к власти, пусть всячески проклинаемой, не могла не сказываться перенятием явных замашек власти. «Здесь царили не мечтательство и произвол, — пишет Гарнак, — а порядок, послушание и повиновение; всякий элемент энтузиазма казался изгнанным. Христианская община Рима, хотя она и была греческой общиной, приняла в себя уже характерные черты римлян и ощущала себя общиной столицы мира». Брожение христианского импульса в самой ранней стадии отмечено раздвоенностью, которой придется стать основополагающим фактом в дальнейших судьбах культуры Европы; индивидуальный гнозис Павла сталкивается здесь со странным гибридом цезаропапизма римской церкви Петра, возомнившей себя наследницей Запада и всячески старающейся обеспечить юридическую сторону дела.