Читать «...Но еще ночь» онлайн - страница 239

Карен Араевич Свасьян

В университетские годы удалось избежать приема в комсомол, а позже в институтские, когда замдиректора Экмалян (он стал им при Хачикяне и остался при Товмасяне) буквально поставил себе целью вогнать меня, несмотря на мою незабиваемость, в комсомольскую лузу, я отбрыкивался, ссылаясь на возраст и на то, что умру со стыда, если вдруг придется проходить вместе с малолетками собеседование в райкоме. Проскочить удалось не только мимо комсомольской Сциллы, но и мимо партийной Харибды, куда меня, удивляясь, что я не прошу об этом сам, хотели столкнуть уже после докторской. Я делал свирепое, несгибаемое лицо молодогвардейца Кошевого, испепеляющего взглядом палачей (случаю было угодно свести меня однажды, совсем еще молодого, с ним — говорю об актере, — уже изрядно подряхлевшим, где-то под Туапсе, где я, после крепкого принятия на грудь и к его неподдельному восторгу, воспроизводил ему его же предсмертную позу из фильма двадцатилетней давности), итак, я входил в роль, добро на которую получил однажды от самого — говорю об актере — оригинала, и объяснял вечному Экмаляну, что чувствую себя идеологически не совсем готовым, не вполне, так сказать, созревшим головой и нутром для принятия столь судьбоносного (это слово и теперь слышится мне в брежневской артикуляции) решения.

Иными словами, в раскладе: «рано-поздно» , я задерживался «между» , останавливая по-фаустовски это прекрасное мгновение: уже-поздно для комсомола, еще рано для партии. Экмалян поражался моему легкомыслию, корчил страшные гримасы, удлиняя лицо до неузнаваемости, срывался на фальцет, из которого потом долго не мог попасть в свою обычную тесситуру, но не давил, — надо полагать, из номенклатурно-номиналистических соображений, потому что негоже было кандидату философских наук (каковым он был тогда) давить на доктора, разве что пожимая плечами и пуская петуха в ответ на его несолидность.

Короче, в том, что я, не пошедший в своей советскости дальше пионерства и всю жизнь остававшийся «ненашим» (причем «ненашим» как для советских, так и для антисоветских), стал доктором и профессором философии, немалая доля вины лежала на директоре Товмасяне, сумевшем-таки — в моем случае — взять сторону личных симпатий, вопреки всем воющим сиренам и аварийным сигналам учения, которое на протяжении бесконечно долгих семидесяти четырех лет было всесильным, потому что верным, а верным, потому что всесильным.

4.

В Степане Суреновиче Товмасяне удивляла способность сохранять каменность выражения, даже когда ему должно было быть очень смешно. Не то, чтобы он вообще не смеялся. Просто он лучше других владел лицом, фасадом лица, а уж что творилось за фасадом, об этом приходилось догадываться. Подобно заключенным у Солженицына, которые могли спать с открытыми глазами, он мог смеяться, сохраняя абсолютную невозмутимость. Я помню, как однажды сидел у него в кабинете, когда дверь вдруг открыла библиотекарша Татьяна Самсоновна и дрожащим голосом произнесла: «Степан Суренович, Брежнев умер!» На его вопрос: «Кто сказал?», она среагировала моментально: «Радио Амалии».