Читать «Русская философия смерти. Антология» онлайн - страница 3

Коллектив авторов

II

Человек XVIII века с особенной остротой переживал трагическую необратимость исторического времени. Эпоха Петра Великого принесла катастрофическое убыстрение темпов жизни. Время вновь раскрылось в эсхатологической перспективе: кончина мира была не за горами, о чем обывателю было возвещено явлением царя-Антихриста. Напряжение, с которым становящееся сознание светского мыслителя XVIII в. переживает заброшенность одинокого и беспомощного человека в бытии, сравнимо разве что с ужасом героев раннеисторических описаний5, впервые оказавшихся лицом к лицу с историей. Человеку истории предшествовал человек мифа. Последний пребывает в надежном топосе вечно обновляющегося бессмертного Космоса; первый на обломках мифологического уюта озирает внезапно распахнувшийся перед ним мир торжествующего зла или обнаруживает себя в неведомо куда устремленных волнах времени. Смертный в смертном мире, человек истории есть дитя страха смерти. Идеи метемпсихоза и палингенеза не раз окажут ему компенсаторные услуги, благодаря которым ужас кончины снимается в образах забытийной вечности. Но чем более глубокой становилась историческая ретроспектива уходящих во тьму людей, городов и народов, тем отчетливее на ее фоне прояснялся вопрос о личном достоинстве перед смертью.

Трактат А. Н. Радищева «О человеке, о его смертности и бессмертии» (1792–1796) своим рождением обязан одиночеству опального автора. В ситуации XVIII в., отождествившего всякую частность (отделенность от целого, в том числе и социальную изоляцию) со смертностью, человек одинокий представлял противное «естественному порядку вещей» явление. Повитая интонациями стоического предстояния судьбе, книга ссыльного мыслителя демонстрирует нам специальную онтологию смерти.

Сознание XVIII в. унаследовало от предшествующих эпох эмблему и символ – принципы мировидения; оно с почтительным любопытством разглядывало историю как поучительный и преужасный «феатр», а Натуру – как Книгу Жизни. Эстетика естества и эстетика истории смыкались в зрелище судьбы частного человека и гражданина. Финальность отдельной судьбы оказывалась для ее «фабулы» моментом промыслительного «сюжетного» завершения (фабулу, по аналогии с литературным текстом, здесь надо понять как набор фактов, а сюжет – как принцип их организации в целостное единство). Обостренное внимание людей XVIII в. к героике биографического финала отчетливо выразилось в последнем поступке Радищева: философ заимствует драматургию своей жизни и патетический жест добровольного ухода из трагедии не раз помянутого в трактате Дж. Аддисона «Катон Утический» (1713; наблюдение Ю. М. Лотмана).

Эстетизация судьбы связана с пониманием жизни и смерти как взаимно структурирующих и взаимно изображающих принципов Бытия. Изображающая смерть в безусловной реальности наличного в Бытии мира тем отлична от смерти изображенной (в условных образах символа и эмблемы), что первая лишена собственного «места» в Бытии, а вторая наделена зримой «реальностью» в той мере, какая ей положена по чину художества. Кардинально смыслоразличаясь в общежизненной материи, жизнь и смерть взаимно изображают друг друга, это естественный агрегат Натуры. Коль скоро смерть – это производное жизни (ее «про-изведение»), она есть смерть изображающая. Пластическое свершение пути смертной плотью (в рамках бытийного удержания на исходе дыхания) всем напряжением этого экзистенциального акта свидетельствует Радищеву о тотальной значимости изображающе-завершающей смерти. В самом свойстве зрелищно представить и житие человеческое, и удел тварной Вселенной смерти дана последняя возможность удержаться на краю Бытия, чтобы отразить жизнь и очертить конфигурации ее в форме обращенной (отпроецированной вовне) перспективы. Попытка смерти агрессивно запечатлеться в живой мировой плоти преодолевается творческим энтузиазмом Натуры как целостным и недискретным антиподом частных трофеев смерти. Смерть расчленяющая и разлагающая не отыскивает места в целостном, без разрывов, Космосе XVIII в. Чтобы сохранить недискретную картину мира, смерть была допущена в ее композицию на правах эстетически превращенной (и тем онтологически реабилитированной) формы. Смыслоопознавание смерти идет по линиям оттенения, окаймления жизнью пустоты жизни, ее «мэона». Избыточествующая во времени жизнь окаймлена смертным кругом и пространственно обнимается смертью как формой самой себя. Форма есть умирание; ре-форма смерти есть размыкание ее объятий. Так пульсирует превозмогающее свой тварный энтропийный избыток Бытие.