Читать «Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю» онлайн - страница 52

Самарий Израилевич Великовский

В самом деле, возвращается Камю после теоретико-познавательных экскурсов к началу, если выходит, что тайна жизни непостижима и надежда пробиться к ней тщетна, если доступ к средоточию всех смыслов бытия нам заказан, разве не логично отказаться тянуть надоевшую лямку? Ответ, по видимости, неожидан: отнюдь нет. Поступить столь опрометчиво – значит просто устранить один из членов абсурдного противостояния «человек – мир», снять проблему, так и не попробовав ее решить. Религиозные мыслители именно так и поступают, упрекает Камю преемников истового протестанта Киркегора, когда от признания абсурда совершают прыжок в потустороннее и тем привносят в очевидный хаос сомнительный разум Божественного промысла. Они избирают «философское самоубийство», перечеркивая верой в небесную благодать все свои сетования на земную юдоль и тем самым примиряясь с последней. Самоубийство взаправду – ошибка в том же духе, хотя здесь примирение идет с противоположного конца. «Абсурд имеет смысл лишь постольку, поскольку с ним не соглашаются» (II, 122). От судьбы нельзя убежать и спрятаться, достоинство подлинно мужественной и ответственной личности, по Камю, в том, что она не отворачивается от нестерпимой правды, но бросает вызов хаосу, на развалинах слепого послушания учреждает культ трезвого несогласия и наперекор всему продолжает жить. «Для человека без шор нет зрелища прекраснее, чем сознание в схватке с действительностью, которая его превосходит. Ни с чем не сравним облик гордой человечности… Дисциплина, которую дух предписывает себе, воля, которую он выковывает из любого подручного материала, решимость все встретить лицом к лицу – в этом есть мощь и незаурядность» (II,139).

Именно таким ореолом героического величия, согласно Камю, окружен в памяти потомков вечный труженик Сизиф из древнего предания. Неправедные боги обрекли его на мучительную казнь: он должен был вкатывать на гору обломок скалы, но всякий раз, когда Сизиф достигал вершины, глыба срывалась и все приходилось начинать сначала. Спускаясь к подножью, «пролетарий богов, бессильный и бунтующий», сознавал до конца несправедливость выпавшей ему доли, и сама эта ясность ума уже была его победой. Сизиф не предавался стенаниям, не просил пощады, он презирал своих палачей. Не в силах отменить наказание, он превратил свой тяжкий труд в обвинение их мстительности, в свидетельство мощи несмиренного духа. «Сизиф учит высшей верности, которая отвергает богов и поднимает скалы… Этот мир, где отныне нет повелителя, не кажется ему ни бесплодным, ни никчемным… Восхождения к вершине уже достаточно, чтобы заполнить человеческое сердце. Следует представлять себе Сизифа счастливым» (II, 198).

Позволительно усомниться: перекрестить страдание в счастье вовсе не означает обрести счастье. Конечно, Сизифу, каким он предстает у Камю, дано испытать горделивую радость узника, мысленно ставшего выше своих тюремщиков. Пусть они заковали его тело, им не сломить его духа. Он искренне верует: «нет такой судьбы, над которой нельзя было бы возвыситься презрением» (II, 196). Но когда Камю признается, что «ад настоящего – вот царствие» (II, 197) Сизифа, потерявшего надежду во веки веков избавиться от своего камня, он гораздо более точен: преисподняя с ее пытками и безысходностью еще никогда не была краем вкушающих блаженство.