Читать «Пустырь» онлайн - страница 169
Анатолий Владимирович Рясов
Вдруг Лукьяну показалось, что об его спину трется какая-то веревка или материя, он почесал между лопаток, но трение не прекратилось. Звук вселил в него предельное беспокойство. Священник крутил головой, но ничего не замечал, хотя продолжал чувствовать новые прикосновения. Это длилось до тех пор, пока он не почуял, что кто-то сидит на его плече. Скосив взгляд, он заметил кузнечика, а потом обнаружил, что жирные насекомые уже скакали тут и там, заполонив комнату. Самым ужасным почему-то показалось то, что они сидели и на лицах этих чужаков в зеркале. Казалось, они выпрыгивали оттуда – из зеркала, цепкими лапками хватаясь за подол его подрясника и норовя запрыгнуть на лицо. Обхватив голову руками, он, уже не надеясь на спасение, скорчился и, оглушенный омерзительным стрекотанием, упал на липкий, словно покрытый нечистотами пол. Зеленовато-желтым дождем насекомые сыпались откуда-то сверху. Кузнечики скакали по его пальцам, затылку, лысине, запрыгивали за пазуху, в рукава, шоркали по телу. По измочаленной бороде они заползали в разинутый рот, шелестя лапками, неприятно щекотали нёбо и выскакивали назад через глаза. Он потерял сознание, и даже когда пришел в себя, всё ещё долго пролежал в тишине с закрытыми глазами, а когда решился, наконец, оглядеться по сторонам, то понял, что насекомые исчезли. Но отвратительный шелест их усиков и надкрылий, казалось, всё еще дребезжал в застывшей тишине.
Лукьян осознал, что проклятый нищий, уходя, заразил его безумием. Священник тихонько рассмеялся каким-то жалким смешком. Бог отбирал у него разум, и сопротивление было напрасным. Все эти годы он яростно презирал свою нормальность, но ужасно боялся безумия. И вот теперь оно предстало в своей чудовищной наготе. Вся его вера, все основы миропонимания, все нажитые им житейские знания, теперь казались фальшивыми, предательскими и ничтожными. Всё было ненастоящим. А настоящего не было. Он оставался один на один в тупике безумия, и делать с ним было нечего, он просто болел им без всякой надежды на исцеление. Разум покидал его, как жестокая любовница, бросал в одиночестве неожиданно и без всякого предупреждения. Но еще Лукьян осознавал, что его сумасшествие было таким же никчемным, как и его нормальность: каким-то бытовым, банальным, пошлым и постыдным, совсем не похожим на таинственное безумие Елисея.
Священник сел на пол, его редкие седые волосы встопорщились в разные стороны, и он вполголоса начал бормотать что-то собственному (чужому?) отражению, беседовать с ним, хотя сам не разбирал ни слова в том, что произносил. Он смотрел в зеркало, и ему казалось, что он замечает приметы тления на своем лице. Или это зеркало было слишком пыльным? Но ему не хватало смелости стереть эту пыль, которая оставалась последней надеждой на то, что он всё-таки заблуждался. Он хотел сохранить последнюю надежду. Стразы пыльных осколков отражались друг в друге и не оставляли никакого шанса для выхода из этого стеклянного пространства, в котором ему время от времени всё еще мерещились жирные кузнечики. Чтобы отделаться от них, он даже выбежал на улицу и направился к калитке. Он заметил, что скамейка Елисея покрылась тонкой наледью, сидеть на ней было зябко. Сквозь метель проступали припорошенные снегом крыши низких строений Волглого. Он поднял голову и оглядел промерзлую черноту. Из пустоты на него как будто неслись мириады букв, звуков и красок, но они летели не как цветы или конфетти, а как пули. Звезд не было видно, но ему казалось, что они скалились и лаяли с той стороны метели. Обжигающий снег казался солью, брошенной на ссадины. Колкие жгутики ветра хлестали его по щекам, к шее прилипли заиндевевшие клочья бороды. Снежинки забирались за шиворот и морозили спину. Лукьяну снова захотелось вернуться в дом, спрятаться, вжаться в стену, так чтобы природа перестала его замечать, так чтобы он больше не способен был раздражать ее своим присутствием, так, чтобы никто больше не принял его за вора или чужака. Он вжимался в стену, но она, секунду назад казавшаяся шаткой и мягкой, теперь уже не поддавалась, не пускала его. Похоже, стена была заодно со звездами. Ему показалось, что весь мозг жирной, блестящей массой выплеснулся из его заиндевевшего черепа, и он сам тут же наступил на это дрожащее желе, в секунду расплющив его, как лягушку. В зеркале, в иверенье стекол он снова увидел, что изнутри его глаз смотрит кто-то чужой и опасный для него, использующий его тело как убежище. В голове засквозило. Изнутри иногда раздавался его голос и было неясно, к кому он обращается, а чаще слышались несколько спорящих голосов – не то чужаков и вправду было много, не то всё это был один и тот же фигляр, который пытался разыграть его, меняя интонации. И тогда он всё-таки провел рукой по своему лицу в надежде стереть пыль, но вдруг увидел, что вместе с пылью стерлось и лицо. Значит, это было не его лицо? А может, это было вовсе и не зеркало, а икона? Икона, которую он почти спас от нерадивого бесенка? Что же это, он сам стер с иконы лик? И что же с ним теперь будет? Его же должны наказать. Придут целой толпой. С Демьяном во главе. Или другие. Тогда он схитрит. Он скажет, что это не он, что это была не его ладонь. И у него есть алиби. Он всё докажет. Из обвиняемого превратится в случайного свидетеля. Да, он помнит, что видел обручальное кольцо на безымянном пальце того, кто протирал зеркало. А теперь смотрите сюда, есть обручальное кольцо? Нет, и отродясь не было. Значит, невиновен. Хе-хе, невиновен! Не верите? Как не верите? А может, не было и лика? Вдруг это просто снег налип на стекло, и в его голубоватых складках померещилось чье-то лицо. Ну, так ведь бывает. Особенно, когда снегопад такой сильный. Особенно, когда воображение так воспалено. Может быть, поэтому лицо каждый миг меняло свое выражение? И даже казалось живым. А это просто менялись кадры. И столпник святой не уходил в далекую пустынь. И его не было. Не было ни мира убогого, ни избранника великого. Ни лика скорбного. Ничего не было. Никакого инея, никакой наледи, вокруг – только толченое стекло, только осколки зеркала. И в голове тоже – мелкое, искромсанное стекло. Как лед в пустом, до дна выпитом стакане. Лед, застрявший в горле. Он провел ладонью по своему лбу и ниже, но не обнаружил ничего на месте бровей, глаз, носа и рта. Как будто лоб продолжался. Как будто всё его лицо было теперь вытянутым лбом. Во всяком случае, нельзя было понять, где кончался лоб и начиналось что-то другое. А еще более точным было бы полагать, что и лба тоже уже не было, потому что не было самого лица. Были просто чистые места, на которых прежде располагались глаза, лоб, нос. Внутри головы бурлил какой-то странный гул – не то моросил дождь, не то стрекотали кузнечики. Еще он видел (он мог видеть?) мелькание чьих-то лиц в полумраке и слышал голоса. Он забыл закрыть дверь, и они вошли? Почему он был так беспечен? Вдруг он осознал, что теперь уже ничто не защитит его от напора презрения и ненависти, почувствовал, что ему не выдержать этого натиска. Все они в каком-то сговоре против него. Он понял, что теперь у них не будет жалости, что они разорвут его, как собаки раздирают на части сырое мясо. Он слышал их топот повсюду: на террасе, на чердаке, в чулане. Чужие голоса и его собственный голос сливались в какой-то жуткий, ошеломительно громкий, беспорядочный гул. Обшарпанные стены сжимались, опускался закопченный потолок, места в комнате становилось всё меньше, а они всё прибывали, сходились всё теснее, как пассажиры в переполненном вагоне, запрудив все проходы. Кто-то, из тех, что подлиннее и поплотнее, даже поднял кверху руки, чтобы не дать облезлому потолку опуститься еще ниже. Лукьяна окружали странные, вытянутые, полуизогнутые, серые тени. Вглядываясь в силуэты пришедших, он не узнавал их, и оттого испытывал не привычную желчь и конвульсии, а необъяснимый страх. Они склонялись над ним и тянулись к нему, он умолял их рассеяться, но они не слушались. Или не слышали. Или не хотели слышать. Тогда он умолял их хотя бы посветлеть или потемнеть, немного поменять оттенок, перестать быть серыми. Но они не изменялись. Возможно, они и не были способны измениться. Возможно, он просил неисполнимого. Возможно, они издевались, надсмехались над ним. Он торопил. Он грозил. Он ругался. Он лебезил. Он обещал, что будет жаловаться. Но они не расступились. Лишь еле заметно усмехнулись. И что-то шептали. Да, их неукротимый шёпот по капле заполонил всё пространство тесного вагона. А поезд всё не отправлялся. Лукьян чувствовал себя безбилетным пассажиром, которого застигла целая толпа контролеров. Их лица походили друг на друга и сливались в одно. Завернувшись в дырявое одеяло, он вжался в стену, а они, склонившись над ним, что-то обсуждали, спорили и ссорились, собираясь схватить его за ноги и вынести куда-то – не то для дальнейших разбирательств, не то для того, чтобы прямо на ходу скинуть в темноту со мчащегося состава.