Читать «Том 2. Произведения 1902–1906» онлайн - страница 35
Александр Серафимович Серафимович
– И водочки пару бутылочек.
– И закусочки.
– Пой!
– Братцы, а за самое главное не пили…
– Стой, господа, помолчите… Емельян, заткни глотку!.. За самое главное не пили: за того благодетеля, который об нас постарался, – за сочинителя, братцы!
– Уррр-а-а!..
– Дай ему бог здоровья…
– Уррра-а!..
– Хороший, должно быть, человек…
– Уррра-а!..
– Непременно женатый и небось штук семь детей, потому сразу вошел в наше положение…
– Если бы знать, кто такой, пригласили бы да покачали бы на руках… Братцы, наливай за сочинителя!
– Уррра-а!..
Чокались, наливали, пили, разливали, кричали, обнимались.
– Карп Спиридоныч, теперь ваша очередь: скажите речь.
Карп Спиридоныч, длинный и нескладный, в ужасе заморгал глазами: во всю жизнь он не сказал подряд больше двух слов.
– Карп Спиридоныч, скажите вы…
– Скажите, скажите, скажите!.. – раздавались голоса.
Карпа Спиридоныча подталкивали, подымали со стула, тыкали кулаком в бок. Он ежился, двигался по стулу, испуганно улыбаясь узкими бескровными губами, голубые добрые глаза делались совсем круглыми, обтягивавшая костлявое лицо кожа шевелилась набегавшими вокруг большого рта и глаз складками.
Он заморгал безволосыми веками, высоко поднял облезлые брови, потом усиленно замотал губами и языком, точно раскачивая и усиливаясь пустить их в ход, и, наконец, заикаясь, приподымаясь над столом своим длинным, рыбьим, согнувшимся под углом телом, проговорил:
– Я… я… н… не знаю, ч… что сказать…
– Говорите, говорите, говорите!..
– Нельзя, должны сказать… все говорили…
Его толкали, не давали садиться, подставляли на сиденье стула кверху палец и кололи снизу, когда он пытался садиться. Карп Спиридоныч дергался, умоляюще глядел на всех, наконец, разогнулся и опять пустил в ход губы и замотавшийся язык. Все примолкли, сдерживая готовый прорваться смех; а он, округлив еще больше голубые глаза, проговорил:
– В… в… ввсе… п… ппо-прежнему… все п… по-прежнему… – и, умоляюще, испуганно поглядев на всех, сел, торопливо моргая безволосыми веками и еще напряженнее улыбаясь тонкими, длинными, почти до самых ушей, губами.
Водворилась тишина. Улыбки застыли на влажных, приготовившихся смеяться лицах.
«Все по-прежнему… все по-прежнему… по-прежнему… по-прежнему…»
Да, да, да, все по-прежнему, ничто не изменилось; в сущности ведь никакого нового года нет, ничего нового, никакого перелома, а бутылки, колбаса, копчушки, селедки – это можно и в пятницу, и в воскресенье, и первого, и двадцатого, и двадцать первого, и в декабре, и в январе, и в мае.
«Все по-прежнему…»
Та же жизнь, та же канцелярия, те же облупившиеся стены, стол, начальство, бумаги, пыль на стот лах. Так же надо приходить в девять, уходить в два; так же дожидаться, следующего двадцатого числа, и страдать геморроем, и знать, что на улице те же понурые извозчики, те же прохожие, и никогда, никогда не подойдешь к окну с сознанием, что увидишь что-то другое, другую улицу, другие здания. И вся жизнь кажется длинным и узким коридором, и невозможно свернуть, невозможно ни на одну минуту выбраться, как будто идешь в глубокую грязь по взрыхленной колеями и лошадиными следами чернеющей дороге и чмокаешь большими, отяжелевшими от сырости сапогами…