Читать «Том 2. Произведения 1902–1906» онлайн - страница 25

Александр Серафимович Серафимович

Столоначальник кричит, размахивает руками, изо рта брызжет слюна. Он худ, лицо желто, как лимон, и кожу приподымают угловатые кости.

– Да позвольте, в чем дело? – говорит Захар Степаныч, своею сдержанностью и спокойствием стараясь сдержать и своего начальника.

– Еще спрашивает… Ска-ажите пожалуйста!.. Это вот – что такое? – кричал визгливым тонким голосом столоначальник, тыча своему помощнику почти в самое лицо бумагу. – О чем вы думаете?

Тот взял бумагу и бегло пробежал на ней пометку начальника отделения: Почему не доложено? Тонкий, небрежный, беглый почерк этих трех слов, заключавших в себе, помимо своего прямого смысла, признаки силы и власти, носил отпечаток угрозы.

Захар Степаныч спокойно положил бумагу на стол.

– По поводу этого дела мы запросили строительное отделение. До сих пор они не дают ответа, а без справки, Никита Иваныч, сами знаете, нельзя писать доклада.

Столоначальник разом опал. Он вспомнил, что ведь сам же распорядился сделать запрос и что без справки действительно нельзя составлять доклада. Но через секунду его визгливый голос снова стал разноситься в табачном дыму полутемной комнаты.

– Отговорка!.. Знаю я вас… То же было с делом Ивановых…

Никита Иваныч размахивал руками, брызгал слюной и кричал тонкой срывающейся фистулой, стараясь побольнее уязвить помощника; кричал от сознания своей неправоты, от сознания нанесенной ни в чем не повинному человеку обиды; кричал оттого, что у него болела грудь, оттого, что врачи настаивали, чтобы он бросил службу и уехал на юг, что у него пятеро детей, что их надо кормить, что дым ест ему легкие и вызывает кашель… Никита Иваныч закашлялся, а Захар Степаныч пошел на свое место.

Он шел так же степенно н с достоинством, и только красная шея выдавала внутреннее подавляемое волнение и горечь. По-прежнему стоял шелест перьев по бумаге, плавал слоями табачный дым, надоедливо стрекотали ремингтоны и тяжело было дышать.

Захар Степаныч, отложив перо, демонстративно свертывал папироску. К нему подошел Крысиков, молодой чиновник, недавно получивший чин.

Новенький, с иголочки, первый раз надетый мундир облегал худощавую фигуру маленького человечка, и казалось, в нем-то, в этом мундире, и заключалось все, что было в чиновнике Крысикове важного, особенного, отличавшего его от всех других людей. И все, что прежде составляло жизнь – поскорее уйти со службы, наскоро пообедать, поваляться на кровати, побренчать на гитаре; потом на бульвар, барышни, шутки, смех, орехи; потом охота на горничных, кухарок с черных ходов барских домов, – все это поникло, побледнело и отступило перед темно-зеленым сукном, все время стоявшим перед глазами. Крысиков никак не мог справиться с губами и лицом, – они так и разъезжались, конфузя его. Радостное, праздничное, лучезарное настроение распирало, и мундир, казалось, становился тесен.

И он все ждал, что чиновники побросают перья, дела, столпятся вокруг него, и посыплются восклицания:

– А?!. Да это вы!.. Вас не узнаешь, совсем другой человек…