Читать «Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3» онлайн - страница 55

Дмитрий Александрович Быстролетов

В лагере на втором году заключения решил осторожно подбирать новый материал. Сначала только в голове. Потом осмелел: с сорок третьего года стал писать и делать зарисовки. Безголовость начальства очень помогала: я не скрывал, что пишу и рисую. Напротив — показывал свои работы всем желающим, и мои рисунки не только не отбирались, но даже заказывались начальниками для себя — в них они видели весёлое лагерное подражание шуткам «Крокодила». Например, особенно им нравился такой акварельный рисунок: зелёный человек-скелет в лагерных лохмотьях, с огромной лошадиной костью в руках стоит на одной ноге на мусорной куче около кухни на фоне вышки и огромной розовой луны, запутавшейся в колючей проволоке. Добрые дяди сердечно хохотали и заказывали всё новые и новые экземпляры, в особенности после того, как я дополнил рисунок одной верной и живописной деталью — скелет-оборванец с костью стал ещё и мочиться себе под ноги, а налитые кровью и слезами безумные глаза я увеличил до размеров уличных фонарей.

— Ну вылитый лагерник-пеллагрозник из инвалидного барака! — одобрительно кивал начальник режима и ставил в углу подпись и печать. — Чистый «Крокодил»! Лопнуть можно со смеху.

Год за годом накапливались написанные и нарисованные материалы со штампами и без них, и я окончательно обнаглел: на один со штампом хранил два без штампов. Человеческие документы накапливались, отрабатывались, приводились в порядок. Персонажи моих записок сами участвовали в их критическом обсуждении, и это очень помогало. Я приступил к составлению хорошо замаскированных и тщательно перетасованных воспоминаний. Часть черновиков поручил вынести за зону сочувствовавшему вольному врачу З.Н. Носовой, часть — своей лагерной жене. Как раз в это время Анна Михайловна окончила срок и под платьем пронесла через вахту увесистый пакет. Для контрика это было героизмом, игрой со смертью: новый срок она бы не вынесла. Вольный врач потом исчезла с поля зрения, жена все сберегла до моего возвращения из заключения. Но это были только отдельные куски. Всё в целом — текст и рисунки — я хранил при себе в лагере и сам сжёг их после внезапного вызова в Москву в конце сорок седьмого года.

Теперь в одиночной камере режимного спецобъекта, тысячу раз обысканный и миллион раз тяжело униженный за одиннадцать лет заключения, я был поставлен перед выбором жестоким и беспощадным. Что делать? Как жить? Чем и для чего?

Когда погасла надежда добыть книги и прогулки голодовками, то меня охватило острое отчаяние: на какой срок я погребён заживо? На год? Десять? Все четырнадцать? Только бы знать! Знать заветную цифру! Как всё бы изменилось… Я даже извещение о необходимости сидеть здесь весь оставшийся срок принял бы с радостью, не с облегчением, а именно с радостью: как гора упала бы с плеч, если кончилась бы эта проклятая неизвестность. Года три я выдержал бы с трудом, но выдержал бы, сидеть ещё одиннадцать лет оказалось бы бессмысленным, и я, скрежеща от ярости зубами, покончил бы с собой. Жить можно только с надеждой, умирать должно, когда надежды не станет. Но эта дьявольская неизвестность! Тончайшая из пыток, придуманная рационализаторами! Что мне делать — жить или Умереть?! Жить без дела невозможно, а кончать с собой, то есть складывать оружие, жалко и преждевременно: это похоже на трусость!