Читать «Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта» онлайн - страница 387

Игорь Талалаевский

19 октября / 1 ноября 1909 г. Париж.

…Ты говоришь о морфии: «Я это прекращу».

Что ты прекратишь? Злоупотреблять им или вовсе хочешь бросить? Только не бросай тогда сразу, — это может вредно отозваться на сердце. Бросай, отвыкай постепенно, уменьшая количество. Я его не брошу, должно быть, никогда. В эти дни беру много, иногда больше 3-х. Прости, не сердись! Не могу, такая тоска, неизвестность, пустота. Отвратительно подумать выйти на улицу, хожу только в случаях крайней надобности. Целые дни дома, чувствую себя плохо, почти совсем больной. Жду каждой ночи со страхом, совсем перестала спать. Живу как накануне суда. И еще твои открытки, — ничего из них почти о тебе не узнаю, угадываю, что тебе очень плохо, боюсь за тебя, боюсь за будущее, боюсь сердечных припадков. Вся душа моя один сплошной испуг. Не сердись, милый. Если любишь, пожалей, а не сердись. У меня осталось мало, мало сил. Разве я виновата? Я очень долго всех удивляла своим здоровьем, всяческой выносливостью. Должно быть, это не бесконечно. Ах, уехать, уехать скорей…

28 октября /10 ноября 1909 г. Париж.

Валерий! Валерий! ты ли писал мне это ужасное письмо? Ведь твой образ еще жив и прекрасен в этих стенах, а со мной уже говорит «оборотень», кошмар моих снов, тот жестокий, слепой и глухой, в которого обращаешься ты, едва переступив порог «твоего дома». Знакомое и чужое лицо с скупо сжатыми губами смотрит на меня с этих страниц. И я должна верить, что это все ты же, — мой Валерий, моя любовь, мое мертвое счастье… Валерий, возможно ли?!.. Как же жить теперь? Как встречаться? Во что мне верить?.. Ты заставил меня поверить и отдать без страха в твои руки всю мою душу. Что же ты сделал с ней! Только детское неведение или тончайший замысел какой-то злобной мести могли создать мне эту новую, самую горькую муку. После долгих лет найти наконец-то, о чем молилась душа, обладать счастьем, почти осязать его реально, — и вдруг узнать, что все это чужое и никогда не было твоим… Валерий, пережил ли ты в жизни такое горе?.. Я не упрекаю тебя, в моем сердце только боль и потрясающее недоумение. Помнишь, ты сознал, что настало наконец время, когда нужно погубить одну из твоих двух? И ты выбрал меня? Опять меня? Как всегда, точно не было этих дней, когда тебе казалось все ясным и решенным, когда ты сознал, что не можешь без меня жить?!.. Ничто были наши последние ночи и дни в Брюсселе? Твои клятвы, обещания, твоя любовь? У меня ум мутится, Валерий. Ты — мой Валерий, ты, каким я узнала тебя здесь, можешь бросить меня опять в холод, в пустоту, в неутешное отчаяние? Неужели так ты ее любишь, Валерий? И разве не знал ты этого прежде? Ведь ты пришел ко мне прямо от нее и проклинал эти дни с ней. Где же твоя правда, где ложь? И это оно, то «откровенное до конца» письмо лежит сейчас передо мной на столе? Опять ложь, тайны, уклончивый лепет вполголоса… И тот ли это язык, на котором мы говорили наши «шесть недель»? Что ты хотел мне сказать? Что не можешь изменить твоей внешней жизни? Но вспомни, вспомни, я сама умоляла тебя в Брюсселе не делать этого, если трудно, умоляла не ломать своей души. И если бы сейчас ты был таким близким и моим, как в ту ночь, разве было бы мне так ужасно это решенье? Остаться во внешней жизни с ней, покоряясь злому року, и страдать вместе со мной о нашей прекрасной неосуществившейся жизни, жить с ней в одном доме и быть «дома» лишь со мной — нет, не об этом ты пишешь в твоем ужасном холодном письме. Если бы были мы и она, которая мешает нам жить, наша близость и принужденное пребывание с ней, если бы, живя с ней под одной крышей, ты мог остаться моим, с той же моей душой, которую в первый раз увидала я в Париже, — верь, Валерий, через всю боль этой двойственности, через все жгучие тернии я сказала бы тебе: «Я счастлива, Валерий, я в раю». В этом моя внутренняя перемена, на огне моей любви к тебе сгорели наконец все мои эгоистические требования. Я могла бы так жить, я сломала и победила в себе все то, что не мирилось с прирожденными чертами твоей души, — слабостью, малодушием, неспособностью к решительным поступкам. Я приняла бы тебя таким. Но иное, более ужасное и непоправимое узнала я из твоего письма, — ты ее любишь, Валерий…. Помнишь, ты обещал мне рассказать всю встречу, ничего не утаивая, как научились говорить мы в Париже? Но я знаю, так рассказывать можно только о нелюбимой. Помнишь, как ты рассказывал мне в Париже о Вашей жизни? О, не раскаивайся! Я не позволила сказать о ней ни одного оскорбительного слова, я слушала тебя с благодарностью за доверие и умела быть достойной его. Помнишь, ты ехал с тоской, тебе было горько расставаться со мной, тебе была страшна встреча с ней. Неужели мог ты тогда мне лгать?! И об этой встрече ты не говоришь ничего. Ты говоришь о «пропасти», о «роковой необходимости», о «каменных стенах», и в этих, о, знакомых мне неживых словах нет уже ни тебя, ни твоей души, — в них враг со щитом в руках. Вооруженный враг, который охраняет кого-то от нападенья…