Читать «Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта» онлайн - страница 262
Игорь Талалаевский
Милый, милый, любимый! Не простудился ли ты? Напиши всё или позвони, к нам можно, только я не могу.
Я жду ответа сейчас же. Валерий, неужели ты можешь из-за одного-2-х пустых вечеров всё забыть. Валерий!..
Брюсов — Нине. 21 ноября 1905. Москва.
Девочка, милая, хорошая, маленькая! А я действительно немного болен. Исполнил все Твои заветы. Мой доктор в золотых очках и с золотыми часами сказал, что это не плеврит. Но предложил «посидеть денька два дома». Слово в слово, как я предсказывал! Но будет обо мне. Девочка, милая, хорошая! люби меня и помни, что я Тебя люблю. Не безумствуй… очень. Не играй в карты с кентаврами… слишком часто. Не целуйся с Одиноким… совсем. Просьбы не очень трудные, кроме первой. А она и не просьба вовсе. Если любишь, будешь любить, если разлюбишь — что просить!
Читал Твое письмо, хорошее, хорошее, желанное. Ах, если б Ты была такой всегда! всегда! Это — Ты, как я о Тебе мечтаю. Это — Ты моя. Это — Ты я. И вчера вообще читал Твои письма, все, много (хотя, конечно, и мало их!) — помнил всё, всё, начиная с отголосков нашей Финляндии, через окаменение лета, через отчаянье августа к минутам счастья, радости, светлости, ибо сейчас у меня на душе еще светлость нашей последней встречи.
Напиши мне. Но знаешь: вложи письмо в другой конверт с пометой «Брониславе Матвеевне Рунт». Этой я доверяю, а другим нет, теперь, когда не бываю в «Скорпионе». А будет отчаянье, если Твое письмо не придет ко мне. И лучше сделай эту надпись «Б. М. Р.» не своей рукой.
Я думаю исполнять совет золотых часов два дня: сегодня и завтра, а в среду быть в «Скорпионе» и позвонить Тебе. Можно?..
Нина — Брюсову. 14 декабря 1905. Москва.
Дорогой Валерий,
может быть, странно мое письмо такое личное, такое лирическое на фоне этих дней. Но мне не стыдно ни выстрелов, что долетают откуда-то с черных улиц, ни этих дней. Вероятно, и там, где корчатся тела, где ужас, кошмар и беда, — не больше боли, чем во мне, вот так тихо сидящей за этими строками в тихих стенах со спокойным лицом. Не знаю, — пошлю ли это письмо тебе скоро, завтра, но думаю, что не истреблю его, и ты прочтешь его рано или поздно. Мне жалко будет уничтожить его, как многие. Такой искренности, ясности, такой прямой моей правды, может быть, я не сумею найти в себе больше никогда. Я не хочу больше ни намеков, ни недомолвок, ничего, что так прячет и искажает мысль.
Уже с августа я пыталась много раз сказать тебе всё, что думаю, всё, отчего так страдаю, но не было какой-то последней предельной смелости, и оттого в итоге наших писем, то исступленно страстных, то раздраженных, было только одно обидное, неразрешимое недоумение. Я не хочу его. Вот открываю всю мою душу до дна. Обвиняй, осуждай, негодуй, всё что хочешь, но знай, что искренна я до послед него предела.
Знаешь, Валерий, что есть люди, которые чувствуют грозу и томятся ее приближением еще при голубом безоблачном небе? Вот так с лета, с последней нашей ночи в вагоне чувствовала я то, что пришло теперь. Когда мы только что расстались, и настала полоса писем нежных, ласковых, печальных, моих и твоих, тоже уже измученных сознанием какого-то грозящего конца, — эти предчувствия были еще глухие, я еще томилась не остро. Но в августе, в день твоего окончательного приезда, когда я увидала не то лицо и услыхала не те слова, — предчувствия перестали быть туманными, они получили очерк грозный, определенный, неизбежный. Ты помнишь август? Твое суровое равнодушие ко мне, мою безумную, отчаянную печаль? Ты оправдывался. Я говорила: «Не любишь!..» А ты возражал умно, логично усыплял ум настолько, что я начинала верить в правоту твоих доводов. Но в глубине, внутри, в чувстве, заглушенная и придавленная, так и осталась уверенность, что ты меня не любишь, как прежде, что если это еще не конец, то путь к нему. Путь неуклонный, верный, неизбежный, прямой, как на кладбище. С этой уверенностью я приходила к тебе, и целовала, и улыбалась, когда хотелось стиснуть зубы от боли, от нее в иные вечера я неутешно плакала, и от нее, от нее, о, клянусь тебе! приходили дни полной безнадежности, когда хотелось хотя какого-нибудь, хотя низменного, минутного забвения, но только чтобы не страдать, не чувствовать этой надвигающейся неизбежной потери тебя. Валерий мой, ведь я люблю тебя! Все, что было до Б. Н., - не существует, все о нем, эти два года минута за минутой я рассказала тебе, не скрывая ничего. О нем в душе холодная, белая святая могила, от которой, простясь, я отошла навсегда и больше не оглянусь туда. Как очутились мы вместе — не знаю, это чудо, оно свершилось. Я полюбила тебя с последней верой в последнее счастье. Второй раз я бросила мою душу в костер и вот сгораю, гибну, чувствую, что второй раз не будет воскресенья. Никто больше не скажет: «из ада изведенные»… Ты говоришь, что в прошлом году не любил меня, что полюбил по-настоящему только в Финляндии. Но отчего же, отчего в прошлом году видела я в тебе, и в твоем лице, и в душе лик настоящей любви? И отчего теперь не сияет так твое лицо и не слышу я больше тех слов, от которых в такой знойной и сладкой печали замирала душа. Ты помнишь те ночи? Голубые морозные тени на стене…. два тела, распростертых в отчаянии, в бессилии, и вместе, рядом с этим неслыханная, безмерная близость измученных душ…. В тебе Любовь, а во мне безнадежная благодарная нежность, близость, как к брату. И в этих слезах умиротворяющая радость, и в отчаянии сознание, что нет одиночества, что мы несчастны, но несчастны одним каким-то общим объединяющим горем, что нас двое, слитых, отданных друг другу. Все это миновало, отчаяние стихло, ты становился мне все дороже и дороже. Я уже не могла бы расстаться с тобой и в мае. Потом Финляндия, золотой невозвратный сон…. Тихое, тихое счастье, голубые и золотые часы над нашей Саймой в «бору тонкоствольном». Потом любовь, радость — дар за долгие общие муки. И ты весь мой, близкий иной близостью, дорогой по-иному. А потом… А потом… Вместо радости новая боль и отчаяние. Валерий, Валерий, куда ушло наше счастье?! Куда улетела твоя мечта быть со мной всегда?! Ты называешь меня теперь «безумной», но пойми, пойми, — это не «безумие», это холодное отчаяние, последний ужас последней потери. Могу ли я что-нибудь просмотреть, не заметить в твоей душе? Разве не вижу я, как ты уходишь, разве не слышу я, что те прежние слова заменились иными? Говоришь ли ты когда-нибудь теперь, что хочешь быть со мной всегда, променяешь ли ты на меня все, страдаешь ли так, как я, что наши жизни разделены, что наши ночи и дни не вместе? Ты считаешь меня враждебной радости, жизни, всему, чем ты дышишь. Ты думаешь, что «мое безумие» — это темная стихийная сила, владеющая моей душой помимо сознания. Но это не правда, Валерий. Я хочу радости, счастья, тихого счастья только с тобой, совсем с тобой, чтобы ушло из глаз и памяти все, кроме тебя, чтобы отдать тебе все, что есть во мне, предаться тебе всем существом. Иной Любви я не знаю, иной «разумной» — нет. Нет такой, где можно идти на сделки. Любовь или радость, или безмерное, бескрайное страдание, может быть, даже смерть. И если бы ты любил меня так же, как я тебя, ты тоже страдал бы. Страдал бы от всего, от каждой мелочи, которые даже внешне разделяют нас. Валерий, верь в мое отчаяние, пойми его если не чувством, то умом. И не называй его «безумием». Пока я жива и дышу, я не могу вечно мучиться. Мне нужно иногда хотя немного забыться. Тогда я бросаюсь во все, и ты же, ты же осуждаешь меня. Я не могу ничего вполовину, мне нужно все, как я всегда могу все. Ты думаешь, что я могла бы посягнуть на что-нибудь из того, что ты любишь? О, милый, милый!.. Я люблю в тебе все, я готова любить все, что ты любишь, я никогда бы не мешала тебе. Я не хотела бы ничего отнять у тебя. Твое «искусство», твои стихи… Боже мой! Боже мой! мог ли ты думать, что в этом я стану на твоем пути. Но ты так думал!… Мне нужна вся твоя любовь. Вот что значит мое всё. И ты больше не любишь меня! С твоего приезда в Москву наши встречи становились всё безнадежней. Я знаю беспощадность внешних условий, я знаю, что сейчас мы не могли бы быть вместе совсем. И если бы я видела, что для тебя это так же горько, как для меня, если бы я видела, что в тебе еще живет мечта о нашем будущем, — разве приходила бы я в отчаяние, в такое отчаяние! Но ты уж больше никогда не говоришь прежних слов о нашей жизни. О, пусть бы не осуществилось ничего! Но если бы только была хотя искра этой надежды в твоих словах, если бы хотя в раз один из этих последних встреч эта мечта, и печальная и нежная, засияла в твоих глазах!.. О, Валерий, Валерий, ты не заметил, как у тебя стало другое лицо, другие движенья, другие изгибы мысли и другое отношение ко мне. В последние встречи мы с головокружительной быстротой катились вниз, прочь от той вершины, с которой однажды засияли такие прекрасные, радостные дали. Тебя захватило все, кроме меня. Ты сам сказал в нашу последнюю, самую горькую для меня, встречу, что твоя любовь стала «разумной», что прежде все было на фоне меня, а теперь я на фоне всего. И я добавляю «как подробность»… Ты негодуешь на мое отчаяние, потому что, должно быть, не можешь понять его. Ты не помнишь себя прежнего и удивляешься, что я со страхом, горем и безнадежностью принимаю тебя нового, такого далекого, отчужденного. Ты долго не понимал, почему меня так приводит в отчаяние мысль, что твои ласки я делю с кем-то другим. И не было возможности этого доказать. Ты это только мог почувствовать. Когда почувствовал — тогда понял. Так и все мои эти слова, может быть, прозвучат тебе после, уж без меня, уж когда мы расстанемся совсем. Валерий, Валерий, скажи мне, отчего, откуда эта ужасная закономерность, эта повторность некоторых явлений? Ведь он мне однажды говорил о «разумности» любви и о том, что сначала было всё во мне, а потом стала я во всем. Только слова его, сочетание и выбор их был иной — но смысл тот же, страшный, как смерть. И отчего я чувствую такую непобедимую силу любви в себе, такую горящую, пламенную страстность души?!