Читать «Иголка любви» онлайн - страница 108
Нина Николаевна Садур
Еще Колюня есть у них в переулке. Контузия с той войны еще. А у Люси в квартире тоже старик, но с детства такой. Вася. Они дружат. Вася и Колюня, взявшись за руки, ходят в психдиспансер.
Или пройдет двенадцатилетний мальчик моего центра, моей Москвы. С истомленным лицом андрогина.
— Всё! Лето убегает! Лето убегает, Саша!
В Серебряном Бору набрели на зацветшую заводь. Вдруг увидели лилии. Настоящие, никто не порушил, не посносил, покачивались на воде, священной белизны, сияли холодом.
Люся всплеснулась:
— Лотосы! Маленькие лотосы!
— Эх ты, моя толстая подруга! Это не лотосы, это ж лилии!
— Откуда ты знаешь?
— Я была в Германии, там такие парки, знаешь! Тебе не снилось!
— Мне ни разу не снилось. Маленькие лотосы! Маленькие лотосы! Знаешь, когда наконец твой немчура приедет, я хоть увижу его, я хоть узнаю, кто тебя сделал такой спесивой.
Меня затошнило. Я сказала:
— Ты что? Он разве приедет?
— А ты как думала?
Мы с ней ужаснулись.
Так мы плели сказку женского сердца.
В конце февраля решила избавиться. Защититься злой приметой. Когда-то в седой древности люди заметили, что мир ревнив и завистлив. Стоит кому-нибудь найти свою радость и побежать, рассказать друзьям о ней, радость тут же кончалась. Ее рассасывали злые друзья. И до наших дней сохранилась примета: молчи, как вор, найдя свое счастье. Или же, рассказанное, оно прольется в бездонный, обездоленный мир, и ты останешься гол как сокол.
Как нечестно, нечестно быть юродивым! Как высокомерно юродство!
Я позвонила в «Комсомольскую правду», сказала, пришлите, пожалуйста, корреспондента, я хочу дать интервью. (Это не двое-трое, ну пятеро друзей, это пятьдесят миллионов читателей.)
Побледнев, меня слушала журналистка. Мяла жаркими пальцами рюмочку. Диктофон лежал посреди круглого столика. За окном была метель.
Идет — не споткнется. Глаза вниз. Грязные волосы из-под скуфьи. Безбородый. Борода не растет? Взял споткнулся (ноги онемели на холодной земле). Усмехнулся почему-то, дальше идет. Никто его не видит. Сам идет.
Назавтра журналистка позвонила мне и сказала, что пленка стерлась. Про метель, про страшный свет берлинской зимы, про Клопштокштрассе, про мокрую, снежную ночь. Про утро, когда пошла по аллее купить себе дорожную сумку и что-то тревожило. Гул, а откуда — неясно. Подняла голову, забыв бояться велосипедистов (а им, немецким сорвиголовам, не страшен гололед), и что же: в небе.
Это гудело небо. Обычно в Берлине, в сумерках, в самом сумрачном темном дне, небо светлее земли. Светит оно зеленоватым, и желтым, и серо-жемчужным, не то чтобы живет, но светлее замороченного дня (если день выдался темный и ветреный). Сегодня же, в день моего отъезда, небо было черным. Как вороново крыло. А оно и было все в вороновых крыльях. Стаи их носились над вершинами деревьев и, если бы поймали мой взгляд, упали бы на лицо мне. Но я все равно стояла. Выше стай, тех, что над верхушками деревьев носились, еще одни стаи ворон, еще взметеннее носились, кричали сильнее, и, о Боже, выше этих вторых стай носились следующие, в большей ярости, и выше, Господи, выше и выше, и не было просвета в небе, что ни нога, то крыло, что ни рука, то коготь, в самых далеких, видимых глазу глубинах черными точками метались они. Я подумала, что у них в Германии всегда так. Но нет, на аллее кой-где стояли пораженные немцы, смотрели, как и я, оцепенелые, стынущие, и велосипедисты не ехали, головы вверх подняв. А черное небо гремело.