Читать «Книга перемещений: пост(нон)фикшн» онлайн - страница 66

Кирилл Рафаилович Кобрин

Почему, собственно, я вообще должен идти за семь верст на место упокоения автора, чьих сочинений я по большей части не читал (а если и читал, то намертво забыл), чьей биографии, за исключением десятка фактов, не знаю? Да и вообще, не глупо ли, здесь, в городе Пессоа, думать о вздорном англичанине? Вон, иди, слушай фадо, пей жинжинью, ешь паштель-де-нату и не рыпайся! Нет-нет, бормотал я себе под нос, пока мы спускались вниз к набережной реки, к портовым складам, к закрытому рынку, к полупустым тавернам, оживленным разве что парой сачкующих грузчиков, нет-нет, это же все про Лиссабон, а Лиссабон – он же про смерть, а смерть – она же про нас. Все верно.

Когда его тряхнуло, этот город, когда разломало, когда разрушило и смыло потом морской волной, будто жидкая стихия пришла мстить за Васко, за Фердинанда, за принца Генриха, за Гоа, Бразилию и Молуккские острова, будто решила она вернуть сокровища, нажитые перевозкой по себе корицы, шафрана, кардамона, перца черного и кайенского, смерть вновь заявила о себе во множественном числе, в виде теории и практики больших чисел. Никто не считал, сколько народу сгинуло здесь 1 ноября 1755 года; уже потом, двести лет спустя кто-то из послевоенных умников сравнит лиссабонское землетрясение с Холокостом. Это глупость, да, конечно, глупость, но суждение даже такого рода может высветить нечто важное, редко, но может. Речь ведь не о конвейерной смерти, фундированной идеологией, или политикой, или даже религией, речь о том, что было, к примеру, пятьдесят тысяч человек (или несколько миллионов), разных, с разными историями и разными лицами, с разными доходами, сексуальными и кулинарными привычками, а потом – раз, будто корова языком слизнула. И тут есть два варианта: либо обсуждать породу коровы и все оттенки шершавости ее языка, либо сосредоточиться на самуй ситуации слизывания, мол, как такое могло произойти? Первым вариантом занялся после 1755 года юный Кант, выпустив брошюру о геологических причинах катастрофы; зрелого Вольтера более интересовал второй – у него получилось, что не все к лучшему в этом лучшем из миров. Кто бы спорил, старина.

Но вот Филдинг, рассуждал я, уже поднимаясь по Руа до Аллекрин и поглазев всласть на странный монумент местному классику, который не без удовольствия сверху вниз взирает на полуголую женщину, раскинувшую руки, вот, к примеру, Филдинг, протяни он еще годик и угоди под обломки какого-нибудь монастыря или какой-нибудь таверны? Или смыло бы его волной цунами, прогуливающегося по порту, любующегося на торговые корабли, паруса, оснастку, флаги, вдыхающего полной грудью влажный воздух? Что тогда? Ни могилы тебе в парке Эстрела, ничего. И как повлиял бы вот такой коллективный, анонимный конец жизни на ретроспективный взгляд на нея же? не возникла ли бы уже иная логика всех филдинговых писаний, жестов общественных и персональных, не завелась ли бы какая телеология в его биографии, не показалось ли бы, что вся его жизнь на самом деле стремилась к такому странному для literati тех штучных времен концу, как вода в раковине, виясь, стремится к сливу, куда уже совсем безо всякого приличия ухает, улетает, исчезает со странным бульком, всхлипом? Да-да, не вышло ли бы так, что Филдинг чуть ли не обреченно-намеренно стремился к бесследному уничтожению в гигантской компании нескольких десятков тысяч совершенно неизвестных ему чужих людей, говорящих на чужом языке, вместе с чужим городом, который ему еще к тому же не нравился? И тогда его персональную трагедию сочли бы очень современной, предвосхищающей двадцатый век, сию монструозную корову с десятью языками: немецким, русским, китайским, американским, камбоджийским, руандийским и проч., мол, он жил в веке восемнадцатом, чтобы умереть в стиле века двадцатого, преподав современникам и потомкам урок, которого они не поняли, увы. Слава Богу, ничего такого не произошло, и Генри Филдинг мирно скончался 8 октября 1754 года, чуть меньше чем за тринадцать месяцев до катастрофы. И правильно сделал, подумал я, уже когда мы пересекали площадь Дона Педро, в сторону лестницы, ведущей наверх, в замок Св. Георгия, каждый умирает в одиночку, вот важнейший урок. Тем мы и отличаемся от трудолюбивых муравьев. Лучше не иметь могилы, чем лежать в коллективной.