Читать «Том 3. Алый меч» онлайн - страница 10

Зинаида Николаевна Гиппиус

Я взглянул на нее сурово.

– Не знаю, что было, Людмила Федоровна. Вам лучше знать. А то брата спросите. Пусть вам объяснит.

И зная, что она ни за что не спросит, я злорадно прибавил:

– Пускай. Только ничего вам брат не объяснит. Ровно ничего!

1897

Комета

I

Детство, менее раннее, – менее мило. Оно яснее, ближе: образы не так волшебны и туманно-велики. Но, как и первое, изумленное сознание простых предметов мира в самом далеком детстве, с рук няньки, – поразительны и первые мысли дальше взора, первое ощущение вечной непонятности, удар о стену, которую мы, может быть, перейдем только после конца. Хочу говорить теперь об этих первых непредметных чувствах и мыслях непервого детства. Мы их считаем не стоющими внимания, а они только страннее, необычнее, ближе к истинному – ведь они ближе к своему началу, чем мысли давно родившегося человека. Такой человек стоит на середине пути, ему равно далеки оба острия жизни, а мудрость только там. Я не знал этого в то время, и мне казалось, что между мной и взрослыми не должно быть особенной разницы. К тому же рос я один, без сверстников, и мать моя никогда не говорила со мною, как с ребенком, а как с человеком равным. Если я не понимал и спорил, она долго и серьезно объясняла мне и прибавляла: «Вот так мне самой кажется. Почему ты думаешь, что я ошиблась?»

Мы жили в большом провинциальном городе, с крутыми улицами и скверной, скверно называющейся, рекой. Дом наш был двухэтажный, кирпичный, с прозрачной балюстрадой на крыше. Этой балюстрадой я гордился и любил отходить от дома, гуляя, так, чтоб она была видна. Внизу жила хозяйка с сестрами. У хозяйки, старой и толстой, был рак на носу. Когда я увидел ее в первый раз, нос был обвязан и казался огромным, страшным. Потом мы пошли вниз на первый день Пасхи. Пахло сдобными крошками, ветчиной, сохнущим сладким творогом и приторными польскими мазурками. А хозяйке к тому времени сделали операцию, и у нее был прехорошенький маленький носик, немного согнутый вниз, и только на переносице лежал кусочек легонькой ватки. Хозяйка мне казалась красавицей, и я думал о том, как она должна быть теперь счастлива.

Я, впрочем, тоже был счастлив, потому что мне подарили игрушечный зверинец, и в нем я полюбил коричневую, слегка мохнатую, сидячую обезьяну, которую я тотчас же отделил от прочих зверей, уложил в вату и вначале ласкал пальцем. Я знал, что я потом привыкну к ней – потому что она все-таки моя – и разлюблю, и это меня огорчало, – так мне было приятно любить ее. Я очень любил мать. Я так ее любил, что даже не видел ее лица, не знал, хороша ли она или дурна, и каждое ее свойство, каждая ее черта, казалось мне, были равно необходимы для моей любви. Но она тоже меня любила, целовала меня, говорила со мной, могла пустить или не пустить гулять, подарить или не подарить игрушку, и я чувствовал, что люблю ее иногда за то, что она пускала гулять и дарила игрушку, чувствовал тоже, что это любовь «навечная» и была у меня еще тогда, когда я ни о чем не думал, пожалуй, еще раньше меня самого была – и потому любить мать казалось мне особенно обыкновенно и нисколько не приятно.