Читать «Одинокое мое счастье» онлайн - страница 225

Арсен Борисович Титов

— Заплакался! — стал говорить я по дороге мальчишечьим словом. — Служить надо, так и плакаться не будет времени! Вон мои батарейцы не плакались! — вспомнил я свою родную четвертую батарею. — А не плакались лишь потому, что времени на то не имели! Как я гонял их до войны, да и в пять дней войны как я их гонял! Ведь восемьсот выстрелов разносят ствол, и потом граната летит черт те куда. Так будьте любезны беречь орудие и стрелять в цель со второй гранаты! — вот как я гонял, и никто на службе не плакался, не имел времени плакаться о своей несчастной любви! А ведь среди двухсот шестидесяти четырех чинов уж обязательно таковые несчастно влюбленные были! А он заплакался! — стал я говорить и нашел причину пьянства Степана Петровича совсем не в несчастной любви, как он мне пытался внушить, а в отсутствии сил служить.

А что-то подспудное стало меня угнетать. Я стал сомневаться в своем чувстве, стал сомневаться, подлинное ли оно, хватит ли у меня сил ждать неизвестно чего десять лет, вдруг помешает Наталья Александровна, вот бросит своего капитана Степанова, пусть и богатого, пусть и с поместьем под Вильной, вот бросит и прикатит сюда: “Ну, Боричка же!” Или Ксеничка Ивановна — вот уже написала она письмо, уже ответила на мое предложение, уже едет ко мне. Обе они могут быть у меня сейчас, а не через десять лет. С обеими я могу жить как с женщинами уже сейчас!

Этакое стало меня угнетать. Ведь глухой аул на окраине империи, аул даже не со своим, а каким-то искаженным именем. Младенец, шестилетняя девочка, которая меня забудет, лишь я перестану ходить к ее отцу. Я вспомнил свои томления по Наталье Александровне, и я понял — не выдержу я в чистоте и целомудрии эти десять лет. И я обиделся на доктора Степана Петровича.

— А чтоб тебя с твоей несчастной любовью! Я отрубил, и отрубил сплеча. Будет так, как я отрубил! — с обидой на доктора сказал я.

Дождь, как и вчера, упал плашмя. Я приказал сменять часовых по условиям зимнего времени, то есть каждый час. Когда увидел первого смененного, какого-то испуганного и белого, будто утопленник, приказал всех возвращающихся из караула поить водкой и заставлять спать. Сам я сходил в баню, но прогреться не смог. Махара дал мне горячий чай со сгущенным молоком, будто я страдал горлом. Он же украдкой послал за Степаном Петровичем, и тот, на удивление, пришел почти трезвым. Он лишь посмотрел мои веки, как определил у меня начинающуюся лихорадку. Я едва не заревел от безысходности. Степан Петрович вспомнил, что мой предшественник выписал себе хину и принимал ее загодя. Махара нашел хину в шкафах. Я принял дозу, увернулся в одеяло и чуть согрелся:

— Ну вот как хорошо!

Мне действительно было хорошо. Только угнетало письмо Ксенички Ивановны. Читать я его не хотел. Оно мне совершенно не было нужным. Более того, в самом почерке Ксенички Ивановны, в признании его Ражитой красивым я увидел что-то несправедливое по отношению к Ражите, как бы ее умаляющее или, вернее, желающее умалить. Я увидел, будто Ксеничка Ивановна этим почерком захотела показать свое превосходство воспитанной, выученной грамоте и манерам барышни. В восстановление справедливости я по-мальчишечьи мстительно стал мечтать о будущем, о нашей встрече с Ксеничкой Ивановной в обстоятельствах, когда я, генерал, начальник артиллерийской бригады, через какие-то десять лет попадаю с ранением в госпиталь, разумеется, в тот госпиталь, где работает Ксеничка Ивановна. Она при виде меня за одно мгновение осознает всю свою неправоту давнего — тогда это будет давнего — отказа и осознает, сколько меня любит, любит с самого первого взгляда. Она это осознает, но я благородно сдержан, повода ей не подаю. Однако она этого не замечает, она думает, что это перст судьбы, и совсем не оттого, что я теперь — через десять лет — генерал и меня можно любить, а тогда был капитаном и меня нельзя было любить. Отнюдь, она просто осознает свое глубокое ко мне чувство, при этом она остается в своих нежных двадцати годах, я же, конечно, в ту пору пребываю в своих суровых, седых тридцати шести. Она долго мучается, самоотверженно за мной ухаживает. Впрочем, столь же самоотверженно она ухаживает и за остальными — нельзя ведь забывать ее Сарыкамышского вокзала! — но за мной она ухаживает по-особенному, однако так тонко, что этого никому не видно, кроме нас двоих. Она долго мучается, может быть, ждет, да, именно, она долго ждет моей инициативы, того самого разговора, — я тут признал плохим слово “инициатива” и перерисовал картину наново, — она долго ждет того самого судьбоносного разговора — это слово я тоже признал неуместным, — она долго ждет повторения нашего разговора, она ждет, что я, как в горийском госпитале, однажды позову ее и скажу: “Ксеничка Ивановна!..” — и так далее. Слова “и так далее” я употребил с особым удовольствием. Ими я подчеркнул свое новое состояние, в котором места ее чувству уже не было.