Читать «Реконструкция смысла в анализе интервью: тематические доминанты и скрытая полемика» онлайн - страница 17

Татьяна Воронина

Информант: (3) Финскую войну я помню только как сам факт. Некоторое такое беспокойство, потому что вот война, но и только. Потому что на жизни она как-то не отразилась абсолютно. Вот. Во всяком случае, на моей детской жизни. На счет родителей сказать не могу. Тоже так не ощущалось, что они как-то особенно этим озабочены. У нас в этой войне никто не участвовал.

Подспудно сопоставляя свои воспоминания со стереотипными представлениями о блокаде и общими местами рассказов о ней, он тем самым выделяет свой рассказ как предельно достоверный, содержащий только те подробности, которые остались в памяти мальчика (или для которых есть документальные свидетельства из семейного архива):

Информант: (24) Не могу сказать, чтобы я помнил о муках голода. Я помню себя сидящим, свернувшись калачиком, в каком-то ватнике, и, конечно, там валенки, шапка и все прочее, на кресле около буржуйки, в которой хоть какой-то огонек есть вот. Но вот так чтобы «есть, есть, есть, есть», такого я не помню.

5

Скрытая полемика в рассказах о блокаде: разное понимание героизма

В анализируемом нами интервью информант явно и неявно отталкивается от стереотипов, бытующих как в современной постсоветской публицистике, так и обязанных своему происхождению советскому дискурсу. В значительной мере противопоставляя свой рассказ этим представлениям и рисуя собственную картину блокады и блокадного опыта, информант тем не менее использует стереотипы в качестве опоры для построения рассказа. В высказываемых оценках рассказчик только один раз говорит о «героическом» поведении, то есть опирается на категорию, принадлежащую официальному дискурсу: «(30.0) Ну вот опять-таки мама. Она, конечно… она, конечно, проявляла себя, видимо, героически. В частности, благодаря ней были какие-то продукты».

На наш взгляд, это высказывание является одной из ключевых точек интервью, выражающей мысль, очень важную для информанта и соответственно для интерпретации его рассказа. Тем более интересно рассмотреть подробнее представления о героизме в контексте блокадных интервью и обратить внимание на то, как эти представления проявляются и каковы их возможные источники. Как указывалось выше, в первом разделе, выстраивание парадигм, то есть сравнительных рядов, отвечающих на вопрос «а как вообще об этом говорят?», представляет собой одну из форм анализа массивов интервью.

Советский публицистический дискурс в целом был склонен к оценке поведения советского человека в экстремальных обстоятельствах в терминах героизма, даже если речь шла о повседневности (ср. появившееся, по-видимому, в 1960-е годы выражение «героика будней»), не говоря уже о подвигах военного времени. Ветераны войны, которых судьба сделала причастными к героической эпохе в истории страны, рассматривались в этой перспективе как проводники знаний и моделей поведения, образцовых для подрастающего поколения и потому незаменимых для патриотического воспитания. Восприятие блокады Ленинграда как «героической страницы истории Второй мировой войны» является, пожалуй, наиболее распространенной интерпретацией событий 1941–1944 годов. Эта интерпретация запечатлена в публицистической и художественной литературе, овеществлена в монументах и памятных знаках. В позднесоветское время социальная политика государства строилась с учетом того, был ли человек защитником Ленинграда, а сегодня особый статус имеют и те, кто находился в период блокады в осажденном городе. Таким образом, гражданское население блокированного Ленинграда официально трактуется как проявившее мужество и героизм, а потому достойное воздаяния — символического и материального.