Читать «Попытка думать» онлайн - страница 39

Сергей Юрьевич Юрский

Нечто очень общее

Последний классик. Бесспорно, последний. Бесспорно, классик.

На каждый век — свое количество славы. На XIX — было дано невероятно много. Но небезгранично. Век катился к концу. Оставалось каких-нибудь пятнадцать-двадцать лет. Гигантская фигура Льва Николаевича Толстого закрыла, казалось, собою поле видимости — всей человеческой жизни не хватит, чтобы только прочитать и осмыслить то, что предложил Толстой. На нижних ярусах литературного Олимпа было тесно. И тут — без всяких манифестов и прокламаций, минуя жесткую принадлежность кружкам, движениям, направлениям, мелким, легким шагом небольших рассказиков, новеллочек… под масочкой всего лишь наблюдательного шутника Антоши Чехонте — вошел в литературу, в жизнь России, в мир тот, кто замкнул плеяду великих, — Антон Павлович Чехов.

Повествовательная естественность письма, верность литературы жизни праздновали свой закат. Слово «реализм» еще не обросло прилагательными, еще не стало употребляться ни в агрессивно-полемическом, ни в приказном, ни в уничижительном смыслах. Реалистами были все. Бога еще не начали искать. Его еще не потеряли. Он еще был. Мука жизни вызывала в художнике сочувствие к другим, а не вопль о собственной боли. Только такие люди и считались художниками.

Формальная отмена рабства сняла запреты — во всем ужасе стала обнажаться жизнь народная. Не меняться — только обнажаться. Литература выставила ее на всеобщее обозрение укором всей читающей публике и уколом совести каждому в отдельности. Хрестоматии оставили нам — как первого и несравненного — из того времени А. П. Чехова. Остальные шли группами или списком. Следующий за Чеховым — Горький, но это уже другой век.

Другой век наступил и вот… уже почти миновал. Сегодня время ПЕРЕ — переименований, переосмысления, перестройки и еще… перехлеста во всем. Хрестоматии оплеваны, все, что носило имя Горького (чур меня, чур!), переименовано, Чернышевский — объект для глумления, Герцен — предмет насмешек, улица Гоголя была в Ленинграде, но в географию Санкт-Петербурга как-то уже не очень вписывается. Улица Чехова в Москве пока существует и даже оканчивается нынче станцией метро «Чеховская». Однако и к Чехову все ближе, все грознее приступает «со всей откровенностью» эпоха только что отмененной цензуры. Говорят, дескать, уныл, дескать, в мелочах погряз, удали нет, на Россию клевещет, человека оболгал. И вообще, говорят, таких, как он, было много. Это, говорят, случай и прихоть советской власти его из ряда вывели. Случай — то, что Художественный театр поставил все его пьесы и чайку на занавесе закрепил. А прихоть — эмигрантов намертво отрезали от читателей, а своих всех лучших если не убили, — молчать заставили или задним числом, подлогом, из истории выкинули. Время откровенное. Шатаются былые авторитеты.

Вот тут-то мы с вами, уважаемый читатель, и открываем первую книгу двухтомника чеховских рассказов.

Нечто очень личное

Давно, в пятидесятые годы, праздновали юбилей Е. В. Карповой — руководительницы и режиссера Студенческого театра ЛГУ. Пиком поздравления была галерея портретов в рамах — великие писатели, пьесы которых ставила на сцене Карпова. Портреты оживали и начинали говорить. Я играл Чехова. Все у нас было поставлено солидно — грим делал выдающийся мастер с «Ленфильма». Каждый «портрет» занимал часа два. Засели за работу едва ли не с утра. Мы медленно преображались под искусными руками Василия Петровича — уже ходили по коридору, учили текст и нервничали Островский, Мольер, Гоголь. Я смотрел в зеркало не отрываясь. Сперва — с бородкой и усами — проступили черты моего покойного отца — Юрия Сергеевича. Потом лег парик, пенсне… черный шнурок. Я очень волновался. Действо напоминало спиритический сеанс. Гример работал над бровями. Сейчас я исчезну, и в зеркале должен явиться дух великого и любимого человека, которого я очень хорошо знаю… который похож на моего отца… на которого благодаря искусству гримера все более становлюсь похож я. Меня переполняют гордость и тревога. Что там будет дальше — кто знает?! — но это уже случилось в моей жизни: у меня особенное, личное отношение к моему любимому автору.