Читать «Белорусские поэты (XIX - начала XX века)» онлайн - страница 79

Франтишек Богушевич

ХУДО БУДЕТ

© Перевод П. Семынин

Как на свет я появился, Батька молвил: «Худо будет!» Так и вышло: век томился, Обижали бог и люди. Чем же худо? Тем, что в марте Я родился (пост великий, Тяжкий месяц, в каждой хате Стонут люди-горемыки). Хлеб поели весь до крошки, И картошки — лишь посеять. И приварка нет ни ложки, И скотина вся болеет; Тут не то что горстки сена — Нет соломки животине, Нет дровишек ни полена,— И в такой-то час — родины! Бабке хлеба дай ковригу И вина хоть шкалик тоже, А крестить не будешь в риге… Что тут делать — то ль одежу Под залог нести сначала, То ль продать сперва конягу? Сел родитель, заскучал он, Пригорюнился бедняга И слезами вдруг залился, Как над батькиной могилой: «Худо сделал, что родился, Проклянешь ты свет немилый». Знать, накликал ненароком Он беду недобрым часом. Иль дурным кто глянул оком?.. Ну и доля ж удалася! И сбылось ведь батьки слово! Вот меня, прикрывши тряпкой, Повезли крестить в Мокрово Трое: кум с кумой и с бабкой. А в Оборках мост сорвало. Я едва живой был, слабый, — Кум тогда, вздохнув устало, Порешил — пусть крестят бабы! Из реки водицы с илом Кума горстью зачерпнула, Надо мною покрутила, Трижды на меня плеснула. Вот и дело всё — ведь так же Крестит ксендз, хоть главный самый, Может, чем еще помажет, Всё равно младенцу — яма! Лишь бы сдать, живой покуда, Чтоб родные не серчали, — Мол, присматривали худо Или туго спеленали… Так на речке самочинно Освятив мой дух безгрешный, Крепко выпив — раз крестины, В дом свезли меня поспешно. Закусили также мигом, Покумилися и — квиты. Бабка — та взяла ковригу, Шкалик водки, торбу жита, Разошлися и уснули. А меня мать колыхает: «Спи, сыночек, люли-люли!..» А как звать? — сама не знает. Встав назавтра с зорькой ранней, Мать стучит куме в окошко: Мол, какое же прозванье Дали сыну? Льну немножко Принесла ей, круп и сала — Всё, что в доме насбирала. А кума была проворна, Что не сбрешет — не собьется, Крутит себе в сенцах жернов, — Что ж, опять соврать придется. И нашлась ведь: «Имя сыну Ксендз искал сперва по святцам, Долго думал благочинный, Аж устал в листах копаться, Ну и дал из  „калиндарка“». Мать бегом из хаты в сени, Сердце бьется, стало жарко, Шепчет имя в изумленье: «Алиндарка, Алиндарка!» Прилетела птицей к дому И за люльку ухватилась; Рада сыну, как святому, Вся в слезах — разголосилась, На руках меня качает: «Вот так имечко попало! — И целует и ласкает. — Век такого не слыхала!..» Так меня и кликать стали Алиндаркою повсюду. Ну, как звали, так и звали… А с хозяйством вышло худо. Летом конь издох, а вскоре И телушка наша пала… Мать же высохла от горя. Вся поникла, захворала. Три годочка протужила, В марте ж рученьки сложила. (Всё-то в марте — надо ж это? Ну и месяц — злее нету!) С той поры мой батька бедный Стал угрюмым, как могила. Сядет он, бывало, бледный: «Что ж ты, женка, натворила?!» — Скажет так и зарыдает. (Кто ж услышит, кто узнает?) После стал хозяйку сватать: Надо ж щи варить кому-то, За двором глядеть, за хатой, Покормить курей и уток. А иначе — плохо дело: Без пригляда живность дохнет, Поросят свинья поела, И корова что-то сохнет. Долго так искал он пары, Да никто идти не хочет: Одной — бедный, другой — старый, Третья бог весть что лопочет: «Алиндарку вон из хаты, Хоть на улицу, хоть в люди. Вот тогда согласна, сватай, Так оно вернее будет». Три недели думал батька, Еще больше зажурился, Всё распродал без остатка, Стал бродягою, распился. Так и помер под заплотом, Запрокинувшись неловко; Шапку я нашел за бродом, А в той шапке золотовку. Утром к нам приходит сотский, С ним асессор, панов трое, — Батьку резали на клецки (В марте же стряслось такое!). Тетка, надо мной опеку Взяв, маленько подрастила И к простому человеку Жить за сына отпустила. Но скончалася и тетка, Стал я круглою сироткой. Где ни днюю, ни ночую, Всё беду я сердцем чую. Пастухи в лесу сойдутся, Тянут песни под березой, У меня ж ручьями льются, Отчего — не знаю, слезы. Рос я так, послушный, кроткий, Три раза уж причастился. Вдруг зимою с шашкой, с плеткой К нам урядник заявился. Я сижу себе за печью, Вью к лаптям своим оборы. Плеткой он махнул за плечи: «Сын твой, что ли? — молвит. — Хворый?» — «Нет, не сын, — ответил отчим,— Взял сиротку. Слава богу, Парнем я доволен очень, Уж такая мне подмога. Рано встанет, поздно ляжет, Будь то праздник или будень,— Оженю его, уважу, Будет годен богу, людям». — «Годов сколько?» — гость пытает. — «Двадцать», — отчим отвечает. — «Как прозванье?» — «Калиндарка!..» Гость строчит ответы шпарко: Где родился, где крестили — Записал всё и поехал. Ну, конечно, угостили, Дали торбочку орехов… Так неделю мы прождали,— Заявляется чиновник, На груди блестят медали, Лезет в хату: «Где крамольник, Что Линдаркою зовется И законы нарушает — От рекрутства бережется, Непокорством люд смущает?..» В лес я ехать снарядился. Батька кликнул, вхожу в хату, А чиновник изловчился — Бац меня, а после тату. Я схватил его за груди, В дверь шарахнул головою. Он как рявкнет: «Гей вы, люди, Тут разбой! Вперед, за мною!.. Тут рестант, бродяга скрытый, Вон и лоб — заметно — бритый, Всех вяжите! Снаряжайте!» Снова — бац! «Кто? Сознавайся!» — «Калиндар он, сиротина…» Потащили по дороге На веревке, как скотину. И очнулись мы в остроге… На острог снаружи глянешь, Вроде там не так уж люто, А как жить в нем, братцы, станешь — Годом тянется минута. Нет, уж лучше в хате голод, И в дороге лютый холод, Самый тяжкий труд на поле Лучше той острожной доли. Кто не видел в клетке птаху? О железо бьется с маху, Стонет, бедная, страдает, Жить не хочет… помирает. Раз лисицу мы поймали, У забора привязали, А она кружится, рвется, Всё грызет, что попадется, Себе брюхо распластала, А в неволе жить не стала! И змею свобода (манит: В склянку сунь — начнет метаться, Сама себя жалить станет, Чтобы с жизнью распрощаться. Ведь любая тварь земная, Будь хоть гадиной проклятой, И та цену воле знает. Что же нашему-то брату: У нас разум не скотины, Как же мы страдать повинны? А в тюрьме несчастной голи Никогда ни в чем нет воли! У дверей глухих, проклятых День и ночь стоят солдаты — Молчаливы и сердиты, Будто всё еще не сыты Горем, кровью человечьей! Не услышишь тихой речи, Всё-то рыком — не словами, Всё-то боем, кулаками… Как в ворота нас впихнули Да ключами громыхнули — Будто белый свет затмили, Будто в гроб живьем забили. Страж к стене меня поставил, В ухо двинул, мать облаял… «В карцер их, бродяг, чтоб знали!» — И солдаты нас погнали Кулаками да пинками И замкнули в темной яме. Дали хлеба, воды меру, Как тем людям, что за веру В тюрьмах мучились когда-то Без надежды, без возврата. Темень, холод… Притулиться Негде нам, светильник меркнет, Словно трут, чуть-чуть дымится. Затянули мы, как в церкви, Плач к всевышнему возносим, Божьей ласки — правды просим. Так с молитвой, со слезами И заснул я в этой яме. А проснулся — удивился: Вижу, в щелку луч пробился. Вот, подумал, божья милость И в остроге объявилась. Оглядел я новоселье, Словно здесь он, бог, со мною. И взяло меня веселье — Осмелел, окреп душою, Вновь молитву «Буг уцечка!» Блею тихо, как овечка. Загремел замок на двери, Кто-то зыкнул: «Эй вы, звери, Вы, крамольники, паскуды, Выбирайтесь-ка отсюда, — Есть злодеи поважнее, Вас же в общую… Живее!..» Вверх погнали шагом скорым По каким-то коридорам… Двери, двери — нет им счета, Сквозь глазки там смотрит кто-то. Глянешь — сердце замирает, Всё одно лицо мелькает: Взгляд горит, не щеки — глина. Человек то иль скотина? Ох, в остроге, как в гробнице, — На одно лицо все лица! Шли мы, шли, всё дальше гонят, Всюду сырость, а от вони Мне в груди дыханье сперло, Будто кто схватил за горло. Тут нам место показали, Мы вошли, нас развязали, Хлеба черствого швырнули И опять на ключ замкнули. Тьма народу здесь сидела. Глянул я — душа сомлела: Лица синие, заплыли! В камере лишь нары были. Все лежат на них, хохочут, Места дать никто не хочет. «Кинь-ка, — требуют, — на фляжку. А не кинешь, так парашку Каждый день таскать заставим И без хлебушка оставим, Так обучим дуралея — Волдырями вспухнет шея!» Задрожал я весь, боюся, «Отче наш» шепчу, молюся… Бог дал вспомнить: золотовка В зипуне была зашита, Заплатила как-то вдовка — Свез на мельницу ей жито. Быстро я монету вынул, На пропой тем людям кинул. Не приметил, как схватили, Только видел — водку пили. Разговор тут завязался: «Как же с хатой? Кто остался? Да за что и где схватили? Много ль тюрем исходили?» Поучают: «При допросе Отвечай на все вопросы: Ничего, мол, знать не знаю, Чей я есть, какого краю! Малым был — слепых водил, А подрос — и сам бродил; Не приписан я по сказке, Так живу вот с божьей ласки. Бог — мой батька, земля — матка! Затверди — и выйдет гладко…» Так сидим до марта тихо Без добра, но и без лиха. Ну, а в марте шлют бумагу, Чтоб доставили бродягу — Нарушителя закона, Супротивника короны, Что Линдаркою назвался И с чиновником подрался. Заковать — злодей он лютый, На ногах чтоб были путы, Дать конвой ему престрогий, А не то сбежит в дороге!.. И еще там бед немало Мне начальство обещало… Утром нас чуть свет подняли, От казны одежду дали. Поскидали мы сермяги, А солдаты, взяв бумаги, Нас связали — и в дорогу. Я подумал: «Слава богу, Хоть нас солнышко согреет, Ветерок в пути обвеет, Теплым дождиком помочит, Может, пташка спеть захочет». Зарыдал, увидев небо, Тут, сдается, и без хлеба Был бы сытым на свободе, Словно кролик в огороде. Тут, сдается, и пропал бы, За свободу жизнь отдал бы! Птахи бога хвалят, свищут, Пастухи палят огнища, Землю солнышко пригрело, И на сердце посветлело. До полудня шли мы этак; Сколько ласки, сколько света! То полянки, то лесочки, По обочинам цветочки! К ночи в городе мы стали И в холодной ночевали. А заря чуть засветила (Благовещенье то было) — Волокут меня к допросу. Ну, дадут, подумал, чесу! Привели. Судья бывалый, Хоть не стар и ростом малый, Что отвечу — всё запишет И ногою знай колышет. Как спросил он: «Кто, откуда?» — Вспомнил я советы люда Там, в тюрьме, и отвечаю: «Ничего я знать не знаю!» Тут и отчима позвали, Допросили, расковали И в деревню отослали. Мне ж оказал он: «Ты, бродяжка, Скрыл прозванье, будет тяжко: Сорок розог, после — роты. Сознавайся лучше: кто ты?» И всё пишет, пишет, пишет И ногою всё колышет; Притомился, дал другому, А потом ушел из дому. Мне ж в тюрьму опять дорога. Да теперь я, слава богу, Одинешенек остался. Плакал отчим, как прощался: «Помни, здесь тебя не кину, Коль до срока сам не сгину, Коль не кара божья пала, Коли правда не пропала,— Вырву я тебя из пасти, Одолею все напасти! Бог поможет против силы, Правда выйдет из могилы!» Молвил это, поклонился И слезами вновь залился. Всё во мне похолодело, И в очах вдруг потемнело, Сердце биться перестало, Что со мной, не знаю, стало: Наземь замертво свалился И в больнице очутился… Голова моя обрита, Всё лицо водой залито, А пить хочется — нет силы, Речку б выпил, коль пустили б. Три недели здесь я пробыл, Все свои пожитки продал, Отдышался понемногу, Жив остался, слава богу!.. Так томился я, не зная, Что хозяин мой на воле, Торбу взяв, не отступая, По судам начальство молит. Трижды в Вильну, семь раз в Лиду Он ходил дела разведать, Клятву дал — пока не выйду, Даже дома не обедать. Раздобыл он все бумаги, Приписал меня по сказке… И родной отец не всякий Смог явить бы столько ласки. А под осень, в час вечерний, Привели меня в деревню, Всех соседей пособрали. Те, что знали, — рассказали: Как я жил, когда родился И как батька мой женился… Всё, как есть, сказали чисто: И что имя мне — Калиста, А прозвали, мол, Линдаркой Потому, что нищ и гол, Как линдар, что на фольварке: Всё именье — он да вол. А чиновник был уж новый, На людей глядел не строго, Тихий, видно нездоровый, Терпеливый, слава богу. Просидел еще полгода, Март настал — пришла свобода, Развязали, отпустили В тот же день, когда крестили!

<1891>