Читать «Встречи с Генрихом Нейгаузом» онлайн - страница 10

Юрий Маркович Нагибин

И старый артист, консерваторский профессор, воспитавший много поколений музыкантов и одного гения, рванулся прочь из теплого дома в безбытность и бездомность, на лежанку в боковушку, на сквозняк распахнутых городских пространств, чтобы в последний раз ощутить на лице ветер безоглядной авантюры.

Никто не был на него в претензии, меньше всего домашние и уж вовсе ничуть — бесконечная в любви и доброте жена. Это не христианское холодное всепрощение, эта такая слиянность с любимым, когда не остается места ни ревности, ни обиде, ни уязвленному самолюбию, ни страху перед жалом княгини Марьи Алексеевны. Все это слишком мелкие чувства для такого высокого человека, как Мелица Сергеевна. Правда, ревность возведена поэтами в генеральский чин, но Карл Юнг сорвал с нее золотые эполеты: «Ядро всякой ревности составляет отсутствие любви».

Долго и трудно умирая, Мелица Сергеевна просыпалась каждое утро со счастливой улыбкой: «Мне приснилось, что Гаррик пришел. Надо прибрать, сегодня он непременно будет». Он появлялся у смертного ложа своей первой, затем повторившейся, но не поверившей в возможность третьего соединения жены, правда, не так часто, как обещала ей утренняя улыбка.

— Вам это по душе? — спросил Нейгауз о картинах.

— Да. Но чуточку пустынно. Помните, Платонов писал, что ему одиноко в прозе Пришвина — там только природа и нет человека.

— Я этого не читал. Но в литературе я тоже враг ненаселенного пейзажа. Хотя «Жень-Шень» удивительная книга. Пожалуй, там все же есть человек — автор. И здесь есть человек — Краснопевцев. С тонкой, нежной, стыдливой и непреклонной душой. Он не боится этих камней, не боится вечности.

— Много же вы ему приписали! А если весь фокус в том, что мы сами заполняем вакуум? Это наша работа, а не его.

— Но кто же вынудил нас к ней? Вы были в Японии и, конечно, видели «Философский сад»: зеленый прямоугольник травы и несколько грубых камней. Какой глубокий и бесконечный символ! Каждый выносит что-то свое: умиротворение, не житейское, а то, что предшествует чаше с цикутой, если она — добровольно, или совсем другое — утешение, легкость и тихое желание еще долго пить… — ну, как это у Дельвига? — Он нетерпеливо замахал кистью.

— «Когда еще я не пил слез из чаши бытия», — подсказал я.

— Вот-вот! Еще долго осушать эту чашу. Каждый получает свое, но ничего не было бы, если б гениальнейший художник не разбросал по траве несколько камней. И там, и здесь расчет на сотворчество. Искусству это редко удается. Но знаете, о чем я сейчас думаю: как мало надо для счастья, если уметь вглядываться. Мы вообще обделены этим даром, а жизнь так сумбурна, в ней чересчур много всего, и почти все — лишнее. Какое чудо — простой, грубый камень, какое чудо мы сами, если видим его чудо… Все это очень серьезно и… горестно.

— Почему горестно?

— Сами узнаете в свой час. Старый Лев Толстой плакал по каждому поводу, для окружающих — без всякого повода. А ведь он плакал и над ними, не из любви, а потому что жалко терять всех, даже родственников, не говоря уж о чистых, гладких камнях. Откуда это чувство у начинающего жить Краснопевцева?