Читать «Безвозвратно утраченная леворукость» онлайн - страница 50

Ежи Пильх

Не помню, потому что беспамятство — правило сна. Не помню, потому что беспамятство — правило литературы. Не помню, потому что литература — это собрание записанных снов, библиотека — большой сонник, а самый длинный реалистический роман — это опять-таки подробно записанный и очень отчетливый сон. «То, что не произнесено (не записано), — отправляется в небытие». Но то, что прочитано, тоже туда отправляется, потому что и процесс писания, и процесс чтения очень много со сном, с забытьем и с забвеньем имеют общего.

Когда Патрик Зюскинд в своем лукавом тексте о полной утрате литературной памяти «Amnesie in litteris» описывает, как берет первую попавшуюся книгу (которую он уже брал, но не помнит), как начинает читать (он ее уже читал, но не помнит), как его охватывает абсолютный восторг (он его уже испытывал, но забыл), — так вот, не о чем ином, как о погружении в чтение-сон, он и пишет. «Я держу в руках выдающуюся книгу, где каждая фраза — удача, и, не отрывая глаз от текста, я добираюсь до своего стула, сажусь, продолжая читать, забываю все на свете, забываю, зачем вообще читаю, снедаемый жаждой наслаждения и новизны, открывающейся передо мною на каждой странице».

Обнаруживается, понятное дело (повествовательный сюрприз никуда не годен, его легко предугадать), что эти совсем новые лакомства не были совсем новые, а просто были совсем забыты. Но теперь все это можно — без излишнего драматизирования и волнения по поводу своего, впрочем, в значительной степени вымышленного литературного склероза, — теперь можно все это вспомнить. На то и существует библиотека, на то и держат в доме книги, чтобы иметь возможность в любой момент освежить забытый сон. Ей-ей, святую правду говорит Зюскинд, когда размышляет, например, о стоящих в его библиотеке трех биографиях Александра Македонского. «Я когда-то прочел все три. Что я знаю об Александре Македонском? Ничего. В конце соседней полки стоят несколько фолиантов о Тридцатилетней войне, в том числе пятисотстраничная монография Вероники Веджвуд и тысячестраничный том Голо Манна о Валленштайне. Я все это честно прочел. Что я знаю о Тридцатилетней войне? Ничего. Полка внизу битком набита книгами о Людвиге Втором Баварском и его времени. Я их не только прочел, я перепахал их вдоль и поперек, сидел над ними год и в результате написал три сценария, меня можно считать чуть ли не экспертом по Людвигу Второму. Что же я помню сейчас о Людвиге Втором и его времени? Ничего. Абсолютно ничего. Ну хорошо, думаю я, эту тотальную амнезию относительно Людвига Второго я еще переживу. Но как обстоят дела с книгами, стоящими вон там, рядом с моим письменным столом, на стеллаже с более изящной словесностью? Что сохранилось в моей памяти из пятнадцатитомного собрания сочинений Андерша? Ничего. Из Белля, Вальзера, Кеппена? Ничего. Из десяти томов Хандке? Меньше чем ничего. Что я помню о Тристраме Шенди, о признаниях Буссо, о прогулках Зойме? Ничего, ничего, ничего. Ах да! Комедии Шекспира! В прошлом году я перечел все. Должно же что-то остаться, какое-нибудь смутное впечатление, какое-нибудь заглавие, хоть бы один-единственный заголовок одной-единственной комедии Шекспира! Ничего. Но, Господи Боже, Гете, по крайней мере Гете, например, вот этот беленький томик «Избирательное сродство», я перечитывал его трижды — и не сохранил ни малейшего представления. Все словно ветром сдуло. Да есть ли еще на свете хоть одна книга, которую я вспомню? Вон те два красных тома, такие толстые, с красной матерчатой закладкой, я же должен их вспомнить, они кажутся мне знакомыми, как старый диван, их-то я точно читал, я в них жил, в этих томах, не вылезая неделями, и было это не так уж давно, что же это, как называется? «Бесы». Так-так. Ага. Интересно. А кто автор? Достоевский. Гм. Да-а. Кажется, что-то я смутно припоминаю: действие происходит, по-моему, в девятнадцатом веке, и во втором томе кто-то стреляется из пистолета. А больше сказать нечего».