Читать «Щегол» онлайн - страница 528

Донна Тартт

С моего места мне хорошо был виден Ноев ковчег: стоят по двое слоны и зебры, шагают парами резные звери, до самых крохотных – петуха с наседкой, кроликов, мышей, которые и завершают процессию. И там засело безмолвное воспоминание, закодированное послание из того самого первого дня: струи дождя стекают по окошку в крыше, выстроились рядком на кухонной стойке неказистые деревянные животные, ждут, когда их спасут. Ной – великий сторож, великий охранитель.

– И, – он встал, принялся варить кофе, – наверное, не очень-то благородно – всю жизнь так страстно печься о вещах…

– Это кто сказал?

– Ну, – он повернулся от плиты, – давай по-честному, мы ведь не детей тут лечим? Что благородного в том, чтоб латать старые столы да стулья? Душу разъедает – почти наверняка. Уж я-то в стольких домах побывал, мне ли этого не знать. Идолопоклонство! Страстная любовь к вещам – губительна. Да только, если сильно любишь какую-то вещь, она начинает жить своей жизнью, верно ведь? А не в том ли смысл всех вещей – красивых вещей, – чтоб служить проводниками какой-то высшей красоте? Ты всю оставшуюся жизнь будешь искать или стараться как уж угодно повторить те самые, первые образы, от которых у тебя треснуло и надломилось сердце? Потому что я вот о чем: чинить старые вещи, сохранять их, ухаживать за ними – в каком-то смысле ничего рационального в этом нет…

– Если уж я люблю что-то, то безо всякой там “рациональности”.

– Ну, да и я тоже, – миролюбиво сказал Хоби. – Но, – близоруко щурясь, он заглянул в банку с кофе, зачерпнул молотый кофе ложкой, насыпал его в джезву, – ты уж прости мое занудство, но как по мне, так все это немного отдает навязчивой идеей, не согласен?

– Что-что?

Он рассмеялся.

– Ну что тут скажешь? Вот есть великие шедевры живописи – народ со всего света съезжается на них посмотреть, они собирают толпы, они растиражированы на кофейных кружках, ковриках для мышек, да на всем подряд. И можно – я сам такой, кстати – всю жизнь честно ходить по музеям, получать от этого искреннее удовольствие, а потом идти в ресторан и преспокойно себе обедать. Но, – он снова уселся за стол, – если картина по-настоящему запала тебе в душу, переменила то, как ты вообще смотришь на мир, как мыслишь, как чувствуешь, то ты не думаешь ведь: “О, мне нравится универсальность образов этой картины” или “Я люблю это полотно за то, что в нем отражены общечеловеческие ценности”. Искусство любят совсем не за это. А за тихий шепоток из-за угла. “Песет, эй ты. Эй, малый. Да-да, ты”. – Его палец скользит по выцветшему снимку – прикосновение реставратора, прикосновение без касания, между поверхностью и его пальцем – тоненький зазор с облатку для причастия. – То, что заставляет трепетать именно твое сердце. Твоя мечта, мечта Велти, мечта Вермеера. Ты видишь одну картину, я – другую, в альбоме с репродукциями она изображена и вовсе по-иному, дама, которая в сувенирной лавке покупает открытку с ее изображением, видит что-то вообще свое, я уж молчу о людях, которых от нас с тобой отделяет время – за четыреста лет до нас, за четыреста лет после нас, – никогда картина не вызовет двух одинаковых реакций, а у большинства не вызовет никакой реакции вовсе, но настоящие шедевры, они текучие, они уж сумеют просочиться тебе и в сердце, и в разум с самых разных сторон, совершенно необычным, особенным способом. “Я твой, твой. Я был создан для тебя”. И, ох, даже не знаю, если я совсем заболтался, ты уж скажи, – он провел рукой по лбу, – но сам Велти, бывало, говорил о судьбоносных предметах. Каждому галеристу, каждому антиквару такие попадались. Вещи, которые исчезают и появляются снова. А для кого-то еще, не для антиквара, это будет не вещь, а город, цвет, время суток. Гвоздик, за который зацепится твоя судьба.