Читать «Поляна, 2013 № 04 (6), ноябрь» онлайн - страница 14
Андрей Саломатов
— Саш, мне сейчас такая чушь начудилась, когда мы под «Брызги» танцевали. Ты никогда не думал, что музыка — это эмоциональная интервенция?
— И свава Богу, — сказал он. — Тавантливый музыкант делится со мной, убогим, своей яркой мечтой.
— А если он и сам примитивный человек, а вся его мечта — это бутылка виски и гелз?
— А ты бы сейчас отказався? Интересно, в какой последовательности?
— Но интервенция, агрессия. Понимаешь, что это такое? Это же — оружие. Человека можно подчинить, заставить его плакать, когда он не хочет, внушить ему, чтобы он пошел и утопился.
— Нам, джазменам это не грозит. Джаз жизнерадостен. А как раз всяких унылых Чайковских, вот они-то это внушают, мол, поди поплачь в кусты сирени, — вот их-то действительно надо строго судить нашим народным судом.
— Чайковского ты зря задел. Чайковский печален, а печаль — благородная эмоция. Гнев — тоже. Даже говорят — святой гнев. Вот, например, Лермонтов пишет: Погиб поэт, невольник чести. Пал, ты слышишь, как это торжественно звучит: пал, а не упал и не свалился. Пал оклеветанный молвой… Здорово же?
— Уволь, старичок, я не любитель.
— Знаешь, что мне пришло в голову? Что музыка — самое абстрактное искусство. Вот художников-абстракционистов гоняют, а до музыки не додумались.
— Я бы сказал абстрактно-конкретное искусство, — сказал Сашок.
— Почему?
— Ты же сам говоришь, эмоциональная интервенция. Значит, в какой-то степени конкретное. Поймать за руку нельзя, потому что оперирует не свовами и постольку — абстрактное.
— Нет, мы с тобой жутко умные люди! — сказал я и расхохотался.
— Вот с этим я согвасен.
Для выражения возникающего в такие минуты полного согласия и довольства у нас сочинился свой маленький гимн. Мы это как-то одновременно чувствовали, когда его надо протрубить.
— Был поленом — стал мальчишкой, — заревели мы дурными голосами. — Обзавелся умной книжкой. Это очень хорошо, даже очень… — и здесь мы рявкнули приветствие чешских хоккейных болельщиков: — До-то-го!
В такие уж монументальные формы отлилось наше восхищение собственными умами.
— Вы что, ребят, выпили? Смотрите, а то Юлик где-то поблизости, — сказала нам в окно взволнованная и раскрасневшаяся Валька Бурмистрова, сестра того Кости Бурмистрова, который года два назад оборвался с вершины березы. Он сам, держась за вершину, отпустил ноги, думая, что прокатится до земли, как на орешине. Но вершинка обломилась, и он с нею в руках ахнулся о землю. Ничего, жив остался. Правда, все до одного авторитеты говорили, что потом, во взрослой жизни это еще отзовется, обязательно скажется. Мне, грешным делом, показалось, что в этом карканье было что-то от разочарования. Словно бы он обманул самые лучшие надежды. Обещал насмерть разбиться, да вот беда, жив остался. — Да что мне лев? Да мне ль его бояться? — словно и впрямь захмелев, сказал я.
— Вы все-таки не так громко, ага? — сказала наша осведомительница, стрельнув в меня хорошо мне знакомым остро любопытствующим, но и немного затравленным взглядом. Вот и еще одна жертва, сочувственно-печально подумал я. Влюблявшимся в меня девчонкам я мог только сочувствовать — знал, что шансов у них столько же, сколько у меня самого в моих влюбленностях. Почему это так неравномерно устроено?