Читать «Волки и медведи» онлайн - страница 4
Фигль-Мигль
Когда трамвай окончил свой путь в глубинах Коломны, Фиговидец соскочил на выметенную брусчатку и первым же делом, подняв голову, увидел беспощадную, нагло-яркую вывеску фриторга – того самого, в чьё появление в Городе отказывался верить. Теперь верить или не верить приходилось собственным глазам.
И жизнь продолжилась. («Случай твой самый простой, терпеть его надо без жёлчи».) Единственным временем, когда он мог дышать свободно, были закат и вечерние сумерки: утром ему было тошно, днём – тяжко, а ночью – страшно. В разгаре зимы заката и сумерек всего полчаса, и мало-помалу, не успевая перевести дыхание, Фиговидец вмёрз в своё горе. За плотно запертыми дверями он выплакивал, выкрикивал в рыданиях душу, а на людях с растущей ожесточённостью бросался на каждого, любого, кто подворачивался под руку: язвил, калечил. Ему было больно, но страх он утратил, полагая, что худшее уже случилось, – а за самоё жизнь он, как ему казалось, не цеплялся.
В эти сумрачные дни Фиговидец неожиданно для всех, включая себя, сошёлся с Аристидом Ивановичем.
После смерти Вильегорского старик предсказуемо сдал. Сперва он не верил – и особенно похороны утвердили его в мысли, что разыгрывается искусственный и непристойный фарс. Он протолкался к гробу, долго всматривался в мёртвое лицо и наконец сказал, не в полный голос и сквозь зубы, но повелительно и с каким-то нетерпением: «Вильегорский, вставайте! Хватит уже дурачиться!» Он так настырно и цепко хватал бортик гроба, что скорбящим помнилось, будто Аристид Иванович вот-вот туда полезет, и они стояли наготове, но никто не рискнул вмешаться, пока он наконец не отошёл сам и запыхтел. Тогда его бережно приняли под руки.
Потом он гневался и дал волю не горю, а своему дурному характеру. Аристид Иванович не мог вообразить, что человек, который, как вдруг оказалось, занимал в его жизни такое важное место – что с того, что они были враги, соперники, – посмеет его оставить. Люди, да ещё в таком возрасте, редко умирают по своей воле, намекал Аристиду Ивановичу внутренний голос, но Аристид Иванович не желал слушать, тем более что у него в запасе было много внутренних голосов. Он всегда мог выбирать и сейчас выбрал голоса позлее, поотчётливее, без потуг на нелицеприятность – и вот те-то разорались со всей отвагой, с удовольствием, представив покойного кругом виноватым.
В порыве гнева Аристид Иванович выразил готовность взять к себе животных – всю компанию, пёсиков и котиков, – но родственники Вильегорского в ужасе дрогнули, и звери разлучились, разойдясь по семьям племянниц.
«А! – сказал Аристид Иванович. – А!» И теперь от него шарахались не только аспиранты и члены учёного совета, но и прохожие на улице, даже бакалейщик, даже мясник. Внешне он стал спокойнее, ведь гнев – это не всегда косматый зверь или пламя пожара. Гнев стал угрюмой яростью льда, бесстрастно вползающего на всё новые пространства, вчера ещё весёлые леса и чистую воду. Он стал спокойнее, а страху нагонял больше прежнего, вдобавок к языку, за которым и раньше не следил, распуская руки. Дивное было зрелище, когда Аристид Иванович, в полном самообладании, подпирал своё мнение клюкою, без разбора лупя по рукам и спинам мужчин, женщин, детей. Палка была добротная, бешенство-непритворно, пострадавшие напрасно делали вид, что всё понимают. («Ненависти теперь прощается всё, любви – ничего».) С Фиговидцем, случайно выскочившим ему под ноги между двумя сугробами, он попробовал тот же финт, но не на того напал. Стоило старичишке размахнуться, как его палка порхнула в одну сторону, а сам он – в другую.