Читать «Повесть о любви» онлайн - страница 12
Вячеслав Викторович Сукачев
— Чьто онна? — спросила Лина.
— Сейчас узнаем, — ответил я, и мы пошли к избушке. — Это наша, деревенская, тетка Аксинья. У нее сын в войну погиб, и она немного того, — торопливо рассказывал я.
— Чьто тогго? — не поняла Лина.
— Заговаривается иногда, — небрежно пояснил я и крутнул пальцем у виска.
— Нехорошье смеятца, — вдруг остановилась Лина и исподлобья посмотрела на меня. — Нехорошье, — как-то тихо и серьезно повторила она, и мне вдруг стало стыдно перед нею. Стыдно за неожиданную развязность, которая вдруг проклюнулась во мне…
— А, Володька, — обрадовалась Аксинья, когда мы подошли и она наконец узнала меня.
Мы с Линой невольно огляделись, ища бабкиного собеседника, но никого не было, она одна сидела на пенечке и маленьким топориком обрубала корни у черемши. Десятка три готовых пучков лежали на мокрой холстине, и капельки воды сверкали в пахучих листьях.
— По черемшу, Володя? — спросила Аксинья.
— Нет, — солидно ответил я, и мы с Линой сели напротив бабки на гнилую колодину и стали наблюдать, как ловко и умело орудует она топориком.
— Ну и зря, — укорила Аксинья, — в доме-то дармовой достаток скамьи не пролежит. А Маруся и рада была бы. — Аксинья смотрела на нас странно веселыми и лукавыми глазами. Седая прядка волос выбилась у нее из-под платка, дряблая, морщинистая кожа на лице легонько встряхивалась в такт ее словам, толстые синие вены на руках казались свитыми и пружинящими — все в ней было древнее, как тайга и эта вот избушка, и только глаза казались чужими, неестественными на ее лице. Глаза ребенка, еще только собирающегося жить. — Не до черемши тебе, вижу, — продолжала Аксинья, — босиком нельзя, а лапте одне. Ну и не надо. Вольному воля дорога, узнику — крошки от пирога. А кто это с тобой, что-то не признаю? — вдруг спросила она.
Я замялся, не зная, что ответить, и Лина сказала:
— Менья зовуйт Лина.
— Что, немка? — вдруг насторожилась бабка Аксинья, и ее глаза мгновенно постарели, цепко остановившись на Лине.
— Да нет, тетка Аксинья, — заторопился я, вдруг почувствовав перед нею какую-то виноватость, — она литовка, Лина она.
— А…а, ну конечно, — закивала седенькой головою Аксинья, — латыши, оне люди добрыя. До-обрыя, — протяжно повторила она, — знавала я их, как же, знавала.
— Да не латыши, а литовка она, — возразил я нетерпеливо.
— Ну и пусть, — махнула рукой Аксинья, — это все равно… А я вишь как, думаю, черемшонки навяжу да и продам опосля в Калугино, а на вырученные деньги подарочков накуплю да Бореньке-то и отправлю. Вот ему и гостинец от матери будет. Он и порадуется: не забыла, дескать, старая, все забыли, а она вот помнит, и полегче ему будет в неволюшке-то, полегче. Да…
Чистыми, счастливыми глазами смотрела на нас Аксинья, вспоминая своего погибшего под Берлином сына, и совершенно невозможно было выдержать ее взгляд. Ибо взгляд этот был как бы двухслойным: верхний — чистый и счастливый, а дальше угадывалась громадная боль, выношенная долгими тоскливыми годами, не остывшая, никакой дымкой времени не подернутая.