Читать «Холера (сборник)» онлайн - страница 116

Алла Борисовна Боссарт

Как счастливо эта нынешняя хамка включалась в игру, с каким святым простодушием не узнавала материнского голоса, плетущего ей всякую галиматью от имени «гномика», домотканного Оле Лукойе… За две недели – ни одного звонка. И не эти ли две недели, четырнадцать вечеров, замкнутых на выздоравливающую дочку, свободных от мук ожидания, четырнадцать вечеров изоляции в маленькой, теплой, полутемной комнате с клетчатыми обоями, с крошечной влажной ладошкой между ладоней – не они ли, начинала подозревать сейчас Нина, были самыми созидательными в ее разрушительной, неумелой жизни?

А через две недели она вышла на работу и в столовой все не могла взять в толк, что бормочет там между голубцами и компотом Гриша про какую-то Америку. «Грант, грант», – талдычил как заклинание, – Нина не улавливала смысла. Дети лейтенанта Гранта… Нина громко засмеялась своей шутке и оттолкнула стол. Компот расплескался, что-то опрокинулось, пролилось на колени…

Видали, родной отец на нее, мерзавку, не орал! И как долго-то не орал – без малого двенадцать лет.

Так и ревели практически каждый вечер, каждая на своем поле.

Этой ночью Лиза приняла решение.

– Акулина! Аку-ли-на! – Свинина, вероятно, уже несколько минут стояла рядом с ней, Лиза покосилась на толстые пальцы, стучавшие по плечу. – Ты, может, поделишься с нами, что тебе там так увлекательно? Свинина простерла ладонь к окну, по направлению пустого Лизиного взгляда.

Свинина вся состояла из отталкивающих привычек. Сидя за своим столом, она поочередно вынимала ноги из туфель и шевелила пальцами. С Лизиного места хорошо были видны линялые подошвы толстых ношеных чулок, и Лизе казалось, что она различает даже гниловатый запах, распространяемый этими освобожденными пятками. Свинина любила, высоко поднимая руки, перекалывать шпильки в жидком пучке и в жаркую погоду надолго распахивала на общее обозрение небритые мясистые подмышки. Лиза отворачивала лицо, незаметно принюхиваясь к себе: не несет ли чесночным потом также и от нее, маниакальной чистюли. Свинина ковыряла облезлым ногтем в зубах, далеко засовывая в рот пальцы. И изо рта у нее разило. Теребила родинку на длинном стебле у себя на коренастой шее. Переходила то и дело с «ты» на «вы». Отхаркивалась в умывальник. Ногтями одной руки вычищала грязь из-под ногтей другой. Существительное «волосы» употребляла в единственном числе, зато «погода» – во множественном. И ко всему еще преподавала биологию – всех этих червей и паразитов!

Боже мой, как ненавидела Лиза Акулина вонючее убожество жизни, отзвуки которого то и дело обнаруживала у себя дома: в струе тухлятины из холодильника, в сопливой зелени на потолке, в обвисшем телефонном кабеле, в битом телефоне, в обоях, размалеванных ею самой десять лет назад и до сих пор не переклеенных, в ржавчине, ползущей из-под облупленной эмали по ванне, в вытертом до основы ковре, в текущем кране, в надтреснутых фарфоровых кружках, когда-то привезенных счастливой Настей из Америки… Из Америки!

– Пора бы взяться за ум, Акулина. Когда вы намерены…

– Начать заниматься? – Лиза невинно вытаращила поверх очков свои и без того плошки и захлопала наглядными пособиями ресниц. Свинина подозрительно оглядела класс.

– Не вижу ничего веселого. Через год – в высшую школу. На что надеемся, а? Полюбуйтесь на эти прически!

Свинина протянула руку над Лизиной головой (обдав ненавистной чесночной волной) и ухватила Настю Берестову за пегую прядь.

– Без рук, – отпрянула Настя, восхитительная девица, курящая только ментоловый Salem и вызывающая в Лизе рабский трепет высоко подбритым затылком, рвано выстриженными пестрыми волосами, четырьмя серьгами в одном ухе и недавним абортом.

– Вы же девушки! – упорствовала в своем заблуждении Свинина. – Что за пакля у вас на голове, Берестова! Сама хоть помнишь, какого цвета у тебя волос? Еще в нос серьгу вденьте! Ишь, вырядилась, вся задница наружу! Форменная мартышка!

Настя лениво смахнула в сумку Voyage зеркальце, помаду, а также уступку среднему образованию – клочок с какими-то каракулями и бросила на ходу, не оборачиваясь (чуть с большей, чем обычно, амплитудой шевеля оживленным тазобедренным участком): «Мылись бы почаще, Раиса Вениаминовна (Раиссвининна). А за оскорбление личности папа подаст на вас в суд». И выплыла.

Захлебываясь от солидарности, Лиза Акулина с воплем: «Настька, меня погоди!» – выскочила следом.

Прошли маленький двор, и Настя постучала в зарешеченное окошко флигеля.

Обшитая дерматином дверь с торчащими из прорех клочьями серой ваты заскрипела – и такой, понимаете ли, валет бубен: в драных джинсах, голый по пояс (экспозиция культивированной мускулатуры, крестик из перегородчатой эмали), красивые грязные руки в золотом пуху, мягкая курчавая бородка и эмалевые глаза, отсылающие к василькам во ржи или к сюжетам о крещении Руси…

Первоклассный мужской экземпляр вынырнул, босой, из скипидарного тепла на холодное крылечко.

– Гостей принимаем? – неузнаваемо мяукнула Настя и, как показалось Лизе, просочилась сквозь бубнового валета, пронизала его смуглые бицепсы, на мгновение распавшись на атомы лица, рук, ног, живота. – Заруливай, Элизабет, – обронила, по обычаю не оборачиваясь. – Это моя Никита.

– Элизабет? – Никита снимал и вешал курточки, жал ручку, уточнял: – В смысле Лиза?

– В смысле Элла, – наврала почему-то, и стало смешно, как бывает в маске; как всегда бывает поначалу в чужой шкуре – смешно и немножко опасно, чуть-чуть.

Так, слегка, маскарадная оскомина. Яблочная зелень приключеньица.

Никита, или Никас, как называла его западница Настя, был, конечно, художник, взрослый человек, лет двадцати восьми. Видела его Лиза впервые, но знала, что Настя с ним живет. Произносилось это страшное слово Настей небрежно, а девственницей Лизой, барышней весталочьего целомудрия (в вечном протесте против «мамашки» с ее козлиными трагедиями), спящей с иконой Богородицы под подушкой и готовой одобрить, пожалуй, лишь ее эксклюзивный опыт зачатия, – девственницей Элизабет произносилось (и трактовалось) это искусительное слово, как и следует вызревающему отрочеству, с гормональным ознобом искушения. (Что за прелесть эти барышни! Знание света и жизни они черпают из болтовни с соседкой по парте и редко из книжек, чаще из телевизора, и звонок телефона для них есть уже приключение. Бедняжка Лиза, ландыш на помойке!) Никас не просто «был художник». Он, как ни странно, хороший был художник.

Честный мастер, без понта, настоящий поэт детали. Офорты раковин и камней, перьев и фактурных тканей аккуратной стопкой лежали на длинном столе-верстаке рядом с настольным гравировальным станочком. Большой, старинный, с чугунным витым рычагом пресса красовался в углу. Лиза отодвинула подрамник, прислоненный холстом к стене. Открылся большой, два на полтора, фрагмент почвы в масштабе три к одному, покрытый подробной растительностью – чистотелом, папоротником, подорожником, одуванчиком, щавелем, тимофеевкой; в буйной этой флоре утопали огромные (три к одному) детские ноги, посеченные летними царапинами, и сегмент велосипедного колеса.

Художник из тех, на которых уже зашкаливает вкус офицерских жен и старших экономистов, но впечатляющий эстетически развитых студенток, гинекологов с частной практикой, оперных певиц и особенно богатых иностранцев (эти просто с ума сходят), – Никита Гарусов замечательно «продавался». Кавычки, впрочем, смело можно снять. Продавался Никита, по сведениям таможни и коллекционеров, лучше всех в Москве. Его давно звал Нахамкин, но Никита любил свой флигель в сирени, свою трехкомнатную на Масловке, свой дом с баней и катером на Селигере и свою маленькую оторву Настю, и Нахамкин, старый паук, только облизывался. Пусть насекомая мошкара летит в рабство к дилерам. Никита Гарусов – Мастер, все у него на продажу, и в непостижимых пересечениях российской лобачевщины, вообрази, мой друг, это увязано со свободой. Вот фокус. Но фокус также и в том, что с деньгами в России действительно стало можно жить и даже не обязательно при условии, что это твоя родина. Это к слову.

Завороженная интерьерными исследованиями, Лиза забыла сообщить подруге, что бежит к отцу в Америку и ищет теперь, где бы добыть денег. Пока фокусник Никас гремел и булькал на кухне, успела только спросить: «А тебя он рисует?» На что Настя цинично отвечала: «Что нам, заняться больше нечем?»

Затем немножко винца, немножко необременительной фразеологии на фоне необременительного блюза… Никас звал Настю «лапчиком» и без конца чмокал куда придется. А потом так славно, дружески распорядился: «Теперича, тетки, марш домой, покупатель грядет!»

– А кто? А кто? – запрыгала Настя под Элвиса Пресли, которого как раз помянули.

– Ну тебе-то не один хрен? Буржуй какой-то.

– Наш?

– Ихний. Слышь, лапчик, валите по-быстрому, а то всю клиентуру мне тут коленками распугаете.

– А мы ему тоже продадим чего-нибудь. Элизабет, давай тебя продадим.

С покупателем столкнулись в дверях. Прыснули, Настя присела в книксене: «Хай!»

– Привет, – улыбнулся буржуй. Обе канашки мгновенно среагировали на бронзовый окрас любителя пробежек по берегу океана в рассветный час отлива, на густую, гладко зачесанную проседь, на порыжелые от курева усы, на шикарный «смайл» системы «парамаунт», где кислотно-щелочной баланс не страдает почему-то ни от никотина, ни от шоколадного пирога с клубникой. Дядька был похож на кумира шестидесятых, писателя Аксенова, которого Лизка знала по портрету на конверте маминой любимой пластинки с записью странного рассказа «Жаль, что вас не было с нами». Настины юные родители вышли из другой эпохи и среды, породившей больше банкиров и их убийц, чем матерей-одиночек с высшим образованием, и ей пришлось привлечь для аналогии папиного телохранителя Палыча, хотя у того полна пасть золота, и вместо фисташковой фланели на могучем его крупе вечно болтаются бирюзовые адидасовские шаровары, а на каменных чемпионских плечах – кожаная куртка в любую погоду, отчего вокруг Палыча, как и за гадиной Свининой, постоянно порхает запашок, хотя и не такой, по правде сказать, гнусный. Серо-зеленый джемпер крупной вязки, серые замшевые башмаки, плащ хаки – все струило вокруг гостя буржуйский отсвет дорогих магазинов, который Лизе был неведом, а Настю после посещения с мамой универмага на Пятой авеню отравил навек. Усеченная пуля автомобиля той же долларовой масти видна в приотворенную дверь. «А тачка-то!» – произвела наблюдение Лиза. «Феррари», – узнала Настя: такая же – нет, не у папы, а все у того же Палыча, и, следовательно, не столь уж отъявленный буржуй этот дядя Сэм.

– Велкам ту Раша, – продолжал духариться «лапчик». – Я – Настасья Кински. А это – Элизабет Тейлор!

– Очень приятно. – Акцента не наблюдалось. – А я – просто так, Гарри.

– Извините, Гарри. Не обращайте внимания. – Никита показал исподтишка кулак. – Это моя… сестра. Зашли вот с подружкой.

– Красавицы, – одобрил Гарри с особой интонацией знатока и коллекционера. Так, с деловитым удовлетворением, дегустаторы, наверное, отмечают: «Недурно!» – разминая по нёбу какой-нибудь мускат 1924 года. – Я уж забыл, как москвички хороши…

И вновь канашки грянули гормональным выбросом, отчего сами даже малость струхнули и с гоготом вывалились во двор.

– Клевый мэн.

– Американец небось.

– Ясно, американ. – Настя с видом покупателя обошла кругом приземистый нездешний транспорт, погляделась, выпятив задок, в боковое зеркальце, скосила носу глаза, оскалилась и утробно прорычала: – «Ах, шарабан мой, американка, я девчонка, я шарлатанка!» Не староват, как тебе? Лет тридцать, а?

– Да ты чего! Не меньше сорока.

– Нравится? Гуляй с ним! – Ликуя, Настасья Кински выкрикнула любимую шутку и вдруг запела: – «Да, да, я стар, а ты молода, я стар, а ты молода!» – ныряя ощипанной головой и выворачивая кисти, как еще один кумир молодежи, предпочитающий парчовые пиджаки на голое тело и особо рискованный, как теперь выяснилось, нетривиальный секс.

– Мои года, – подхватила Элизабет Тейлор, – моя беда! Твои года – моя награда!

– Моя любовь! Ты молода! Я молод вновь…

– Уа, уа!

– Уа, когда ты рядом!

Обе дико захохотали и, взвизгивая, заскакали, погнались друг за другом, уже по-женски кидая ноги в стороны, вильнули на бульвар и там, ослабев от смеха и застающих то и дело врасплох пубертатных бурь, повалились на скамейку.