Читать «Вера Игнатьевна Мухина» онлайн - страница 16

Ольга Порфирьевна Воронова

Впрягли лошадь и, не заезжая в Кочаны, помчались в Смоленск, в больницу. По дороге несколько раз тщетно пытались остановить кровь, прикладывая к ране снег.

Восемнадцать дней провела в больнице Вера Игнатьевна. Одну за другой перенесла девять пластических операций. Зеркала не давали, смотрелась в ножницы, в их металлическом блеске расплывалась огромная, сплошь покрытая бинтами голова. Потом в возке, обложенную горячими бутылками, отвезли назад, в Кочаны. Полгода провела там — пока все не зажило.

Прошло и первое, самое острое отчаяние. Уже не хотелось, как вначале, бежать, спрятаться от людей; ограничилась тем, что сменила московскую квартиру. И все же, видимо, нужно было немалое мужество, чтобы наконец, посмотревшись в зеркало, сказать себе: живут и хуже.

А еще позже подшучивала: не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Опекуны считали, что Вера жестоко обижена судьбой, и, когда она повторила просьбу о поездке в Париж, согласились.

«Раньше ни за что не пустили бы одну. Теперь — пустили!» И вот уже несется через Германию поезд — в Париж, в Париж!

В Париже многое показалось неправдоподобным, удивительным. На бульварах к праздникам расставляли рулетки, на террасах чадили жаровни — торговали жареными каштанами. Названия улиц напоминали сказки: «Улица королевы Бланш», «Улица кота-рыболова». Тесные номера, винтовые лестницы, разноязычная речь в кафе, в пансионах. Даже календарь, по которому жили, был непривычным.

Но в целом город восхитил ее: залитые электрическим светом бульвары, подстриженные, ухоженные деревья — через особые трубы в землю нагнетали сжатый воздух, чтобы корням было легче дышать: фигурные цветники, зеленые партеры, средневековые улочки, по которым с трудом пробирались автомобили; старинные дома пепельного цвета с балконами и решетками («Париж — город решеток»); «волшебной красоты» витражи Sainte Chapelle; роскошные магазины… Москва сразу стала казаться провинцией.

Теперь надо было выбрать учителя. Мухина рассказывала, что колебалась между тремя скульпторами: Деспио, Майолем и Бурделем. Деспио отвергла первым. Понимала, что он — превосходный портретист, умный, тонкий, великолепно чувствующий все оттенки человеческих лиц и характеров, но боялась, что ничему, кроме портрета, он научить не сможет. К Майолю она относилась с большим пиететом; ценила у него «бережность к объекту, спокойствие, плавность, насыщенность фигур»; восхищалась: «Умеет обобщать, чудесно знает тело», но тут же добавляла: «Никакой портретист. Даже головы на его торсах невероятно схематичны и безличны. „Помона“ — его лучшая вещь. Но мыслит ли это существо?» Кроме того, ей не хотелось расставаться с Парижем, а Майоль жил то в Баньюле, то в Марли ле Руа и учеников брать избегал.

Бурдель с его идеалом человека-творца и героя был для нее ближе всех. «Майоль — дышащее спокойствием море», Бурдель — «пафос огня». Со временем придут точные формулировки: «Он как вулкан, который властен сделать с землей, что хочет, — деформировать ее или строить по своему желанию. Предмет для него только предлог для своего творчества. Его образы всегда напряжены… он их мучает, гнет, укладывает в нужные ему рамки; движения его фигур доведены до предела, никогда, впрочем, не доходя до срыва или слома». Сейчас такого отточенного понимания еще нет. Зато есть не менее важное — граничащее с восторгом удивление перед «Гераклом-лучником», резкостью и причудливостью его силуэта, энергией и напряженностью его порыва; перед «Пенелопой», ее мужественным долготерпением, перед ней, по-бабьи горькой, трогательной и одновременно непоколебимо сильной, словно вековые валуны.