Читать «Изюм из булки. Том 1» онлайн - страница 31

Виктор Анатольевич Шендерович

Будапешт

Среди вещей, поразивших меня в той поездке, были пакеты молока и батоны хлеба, выставленные ночью перед дверями продуктовых магазинов для нужд припозднившихся мадьяр, – с чашечками для мелочи, стоящими рядом! Это был мираж коммунизма…

Поразили маленькие частные ресторанчики, работавшие по ночам. Мысль о том, что в девять вечера жизнь не прекращается, согревала душу несоветским теплом.

К хорошему привыкаешь быстро, и с жадностью мальчика, оторвавшегося от родителей, я перешел на полуночный режим. Моих форинтов хватало только на чашечку кофе и бутерброд, но понтов было немерено.

Однажды, часу в одиннадцатом вечера, я сидел в кафе, глядел на иллюминированный Дунай и марал бумагу – и вдруг очнулся от непривычной тишины. Я оглянулся: в кафе никого не было; полы были вымыты, и стулья стояли на столах ножками вверх. Стул стоял и под веревочкой, натянутой поперек входа. Две женщины, хозяйка заведения и официантка, негромко разговаривали у стойки.

Я вопросительно постучал по циферблату, и хозяйка виновато развела руками.

Кафе давно не работало! Они ждали – меня.

Я чуть не заплакал. В Москве уборщицы начинали махать вонючими тряпками перед носами посетителей за полчаса до закрытия…

«Короля играют придворные». В Будапеште, чуть ли не в первый раз в жизни, я подумал, что заслуживаю уважения, – просто так, самим фактом существования на белом свете.

Мои контакты с польской оппозицией

В ту пору мне было двадцать с небольшим, и у меня была девушка, и я ее любил, что не мешало мне хотеть всех ее подруг, а заодно и всех остальных девушек в метро и на улице. Темперамент, как сказал бы Маркс, входил в антагонистическое противоречие с воспитанием.

И воспитание побеждало (увы).

А было оно, признаться, довольно старорежимным: не то чтобы «взялся за руку – женись», но… В общем, нехитрая мысль о том, что котлеты бывают отдельно, настигла меня только на излете юности. И как раз в Будапеште.

Мы жили в Буде, в комсомольской гостинице, набитой соцлагерной молодежью. В один прекрасный вечер я танцевал на дискотеке с одной прекрасной пани, и очень скоро мы дотанцевались до ночного сквера возле Дуная. Был конец мая и всякое такое…

Главная удача заключалась в том, что пани ни слова не понимала по-русски, а я по-польски. Я не обязан был говорить про Тарковского и Любимова! На пальцах мы с девушкой выяснили, что завтра утром она уезжает в свой портовый Щецин, – и больше наши пальцы на подсчеты не отвлекались. С той ночи я знаю несколько польских слов – по-моему, самых главных…

Я возвращался в Москву, рефлексируя из последних сил. Мозги делали какие-то воспитательные усилия, но сердце не признавало вины. Я был поражен собственным бесчувствием и думал, что я, наверное, законченный негодяй. Но сердце было счастливо…

Через полгода пани написала мне письмо – на трогательном, корявеньком русском языке. Родители переслали это письмо в Забайкалье, куда, не видя другого применения, отправила меня Родина. Замполит Ярошенко тряс у меня перед носом синим нерусским конвертом и требовал всей правды о моих контактах с польской оппозицией.