Читать «Особенно Ломбардия. Образы Италии XXI» онлайн - страница 268

Аркадий Ипполитов

Мантуанский двор тоже какой-то особый, озерный. Мантуя известна с древности: основанная этрусками, во времена императора Августа она прославилась тем, что в ее окрестностях родился Вергилий, но, вообще-то, ни во времена римлян, ни во времена варваров в Мантуе ничего особо выдающегося не было. В Средние века она была заурядной ломбардской коммуной, которой заправляла гибеллинская, то есть проимператорская фамилия Бонаколси. Так продолжалось до 16 августа 1328 года, пока, поддерживаемые одним из главных итальянских авантюристов-разбойников позднего Средневековья – в Италии они называются кондотьеры, – веронским тираном Кан Франческо делла Скала, прозванным Кангранде, власть не захватили Гонзага, семейство совсем не знатное, но богатое. Кангранде надеялся с помощью этих нуворишей Мантую контролировать, так как планы у него были грандиозные – сам веронский тиран был зверь лютый, и то, что у него в Вероне нашел приют Данте, всячески его прославлявший, является главной – и, на мой взгляд, единственной – заслугой Кангранде перед человечеством, но Данте-то это совсем не красит. Установить свою диктатуру над Мантуей Кангранде не успел, так как умер год спустя после переворота. Влияние Вероны вместе со смертью Кангранде улетучивается, и Гонзага становятся хозяевами Мантуи. В 1433 году Джанфранческо Гонзага получает от императора Священной Римской империи титул маркиза – до того Гонзага довольствовались скромным званием Il Capitano del Popolo, что можно перевести приблизительно как «народный комиссар».

Став аристократами, Гонзага сохранили предприимчивость, свойственную буржуазии, и благодаря им, вкладывавшим много сил и забот в осушение мантуанских земель, Мантуя превратилась в важный экономический центр, снабжая многих, Венецианскую республику в первую очередь, продуктами сельского хозяйства; заодно Гонзага подрабатывали по старой привычке кондотьерами, и в результате в Мантуе, городе до того ничем особенно не выдающемся, сосредоточились большие богатства. Маркизы деньги не только тратили, но и вкладывали; своего старшего сына первый мантуанский маркиз женил на знатной немке Барбаре фон Гогенцоллерн, больше известной как Барбара Бранденбургская, и теперь уж в благородстве дома Гонзага не было никаких сомнений. Сын этот, унаследовавший маркизат, стал маркизом Лудовико III, прозванным Il Turco, Турок, за свою выразительную внешность, и именно он, главный Гонзага, благодаря Мантенье плотно уселся в истории искусств, такой сдержанный, строгий, так отлично выряженный в кафтан цвета цикламена чудного бледно-розового оттенка; маркиз небрежно развалился в своем маркизовом кресле и вполоборота, по ходу дела, диктует что-то склонившемуся к нему секретарю.

Как мы видим на фреске Мантеньи, Лудовико отлично понимает, что главная задача его жизни – позировать художнику; но, позволив себе во время позирования отвлечься для беседы с секретарем, рачительный маркиз демонстрирует всем, что он и о государственных делах не забывает, хотя и понимает всю ничтожность дел текущих по сравнению с недвижностью вечности, в которую он, посредством искусства, в данный момент входит, чтобы в вечности монументально застыть вместе со всей ничтожностью дворцовой текучки. Что ж, маркиз прав, общая история Италии о нем упоминает вскользь, и если бы не Мантенья, то не было бы истории никакого дела до того, что там маркиз своему секретарю шепчет. Зато теперь это интересует всех, и на страницах любой монографии по искусству Ренессанса Лудовико чувствует себя столь же привольно, как среди своего двора. Благодаря Мантенье именно Лудовико со своей небрежной величественностью стал воплощением просвещенной, спокойной и сдержанной власти, власти ренессансного правителя, разумно рулящего небольшим, но независимым и процветающим государством. Власти гуманизма, если хотите, хотя власть гуманизма – такой же миф, как и гуманность власти. Без Мантеньи же Лудовико был бы тем, чем он и был по своей сути – обыкновенным тираном.

До нас дошли письма Мантеньи маркизу и кое-какие документы, связанные с мантуанской жизнью художника. Мантенья все время просит или жалуется: денег ему все время недоплачивают, соседи его обижают – то камень за ограду скинут, то на участок посягнут; причем все это растворено в лести, подчас довольно тонкой, и иногда сопровождается красочными рассказами. Вырисовывается образ человека очень неглупого, но не слишком приятного: раздражительного до желчности, требовательного до сварливости. Лицо Мантеньи, известное нам благодаря бюсту на его могиле в церкви Сант Андреа, этому впечатлению соответствует. Черты резкие, острые, поджатый рот обрамлен страдальчески-брюзгливыми морщинами, взгляд пронзительный и подозрительный, и это лицо человека не то чтобы даже пожилого, но очень пожившего, обрамленное гривой густых волос, очень художнической и вроде как давно нестриженой и даже нечесаной, хранит печать былой красоты, наверное – выдающейся. Лицо художника, предпочитавшего скульптуры людям и камень плоти и выработавшего манеру, которую, как всегда, лучше всех охарактеризовал Вазари: «Однако при всем этом Андреа всегда придерживался того мнения, что хорошие античные статуи более совершенны и обладают более прекрасными частями, чем мы это видим в природе, принимая во внимание, что, поскольку он мог судить и поскольку он это наблюдал в статуях, отличные мастера, их создавшие, извлекали из многих живых людей все совершенство природы, которая очень редко собирает и сочетает в одном и том же теле всю красоту; что поэтому-то и необходимо заимствовать одну ее часть от одного тела, другую – от другого. Помимо всего этого, статуи казались ему более законченными и более точными в передаче мускулов, вен, жил и других деталей, которые природа часто не так ясно обнаруживает, прикрывая некоторые резкости нежностью и мягкостью плоти, не говоря, конечно, о каких-нибудь старческих или изможденных телах, которых, впрочем, художники избегают и по другим причинам. Как можно убедиться, он охотно применял эти взгляды в своих произведениях, в которых действительно видна несколько режущая манера, подчас напоминающая скорее камень, чем живое тело».