Читать «Страхи (сентябрь 2008)» онлайн - страница 47

журнал Русская жизнь

Помню, как потрясли меня стихи Олега Хлебникова о постепенном умирании, усыхании души, которая возвращается к творцу ожесточившейся и отвердевшей: «Зачем ему душа глухонемая?» Но не думаю, что глухонемая, думаю, что кое-чему научившаяся. Разумеется, это не та анимула влагула бландула, влажная душенька, только что дивившаяся тут всему, но душа-солдат, душа, одолевшая главный искус. С ней можно делать великие дела.

Первый из рациональных способов расправиться со страхом смерти заключается в осознании того печального факта, что есть вещи хуже смерти. Полный паралич с сохранением сознания, тюрьма или каторга, мучительная болезнь, не добивающая и не отпускающая; для особо чувствительных натур - отверженность, позор, муки совести, вечно прокручивающей ролик о твоем падении. В этом смысле Россия милосердна - смерть тут часто выглядит избавлением, побегом: после смерти государство не может сделать с вами ничего. Это, разумеется, способ от противного, но он работает, особенно если вместо страха смерти вы сумеете воспитать в себе страх перед будущим (не говорю - страх перед жизнью, это слишком общо и невнятно). Как известно, фобия излечивается только другой фобией, клин выбивается клином; постоянная фиксация на невыносимых состояниях и мыслях способна привести отдельных граждан к затяжной депрессии - но по крайней мере смерти они перестанут страшиться. Проверено и описано.

Мне иногда кажется даже, что последовательное жизнеотрицание некоторых особо темпераментных натур - таких, скажем, как Герцен или его лучшая ученица Лидия Корнеевна Чуковская - основано на тщательно скрываемой, патологической неспособности смириться с самой идеей смерти; и отсюда «если не можешь вечной, не надо мне никакой». Ведь Герцен и Чуковская - прежде всего могучий темперамент, а как такому темпераменту мириться с обреченностью? Нет, никогда, и рождаются потрясающие пассажи вроде восклицания Чуковской в дневниках: почему вообще нужно какое-то жизнеутверждение?! Жизнь сама себя утверждает ежеминутно, грубая, наглая, всепобеждающая; должен найтись хоть кто-нибудь, кто станет отрицать ватные бока этого ямщика, многослойные юбки этой бабы-на-чайник… Думаю, это следствие оскорбленного жизнелюбия, его изнанка. И потому жизнь этих отрицателей так чужда слабости, так свободна от страха - ненависть изгоняет любой страх, это азбука. Исцелились от ужаса перед небытием сравнительно небольшой ценой - возненавидели жизнь.

Для некоторых такой рывок сложен, метафизические их способности недостаточны, и тогда возникает паллиатив: презрение к смерти, нежелание ее замечать, глубочайшая - сугубо гуманистическая по своей природе, нерелигиозная, часто даже атеистическая - неприязнь к упоминаниям этой темы. Это как раз случай Набокова, цитированного в начале: изобретенный им философ Пьер Делаланд на вопрос, почему он не снимает шляпу на похоронах, отвечает: пусть смерть обнажит голову первой. В самом деле, мы презираем убийц, караем тех, кто отравляет человеческое существование, почему же сама смерть, главный вор и убийца, достойна нашего почтения? Как можно ее бояться? Презирать, и только; сам Набоков говаривал в интервью, что умирает ежевечерне и воскресает ежеутренне. Подумаешь, биология! Стоит ли высокому духу отвлекаться на такую ерунду? Этот героический антропоцентризм спасал многих, как ни парадоксально это совмещение. Был он присущ и Горькому; и если вдуматься, ничего такого уж несовместимого тут нет - воззрения Набокова и Горького, двух сугубых материалистов, только выглядят полярными. О многом - о культуре как главном двигателе истории, о человеке как мере всех вещей - они в иные моменты вполне могли бы договориться, если не брать, например, Горького образца 1933 и Набокова образца 1973 года.