Читать «Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник)» онлайн - страница 75

Леонид Наумович Финкель

Но снег идет. И ветер дует.

И затевается буран.

Зима. Никто не торжествует

За неимением крестьян…

А они:

– Ты что, ведь это вечное! От ностальгии одно спасение: Пушкин, Достоевский… Больная совесть…

Как часы то тут, то там тикает: Ле-нин, Ле-нин…

И вообще, ностальгия, ностальгия, ностальгия… Любимый город в синей дымке тает…

Только вот вам история про ностальгию.

– У меня глаза-то вострые были, всю жизнь кружева из стружек плел. А нынче фельдшерица бумажку и выписала. Да и народ говорит, что лучше с очками-то…

Слыхано ли, чтоб не русский северянин, а еврей так говорил?

В нашем классе Йося был самым старшим – переросток. В войну это считалось в порядке вещей.

Мы сидели за одним столом, высота которого могла соперничать только с его ветхостью. Собственно, сидел он, я же, чтоб дотянуться до тетрадки, беспрерывно вскакивал, суетился, задавал вопросы. Он все больше молчал, точно застыл. А в перерывах заменял нам родителя. Когда на большой перемене приносили поднос с тоненькими ломтиками ржаного хлеба со щепотью сахара, следил, чтоб досталось всем.

А мир был погружен в перламутровый сумрак. И обледенело окно. И никто из нас не понимал, что только солнце властвует над красками.

Мать рано пристроила Йосю к делу. В пятый класс он уже не ходил, начал плотничать – в разоренном войной городе плотницкой работы было – хоть отбавляй.

Всякие там пионерские, комсомольские страсти – это, естественно, прошло мимо. Да и к советскому «официозу» он относился не то чтоб отрицательно, скорее сдержанно. Особенно же был хмур в День Победы, праздник, который каждый из нас признавал чуть ли не самым главным днем красного советского календаря. Однажды, уже в зрелом возрасте, мы как-то зашли с ним в пивной бар. Рядом веселилась компания с орденскими планками. И он неприязненно и не очень почтительно отодвинулся, а затем предложил пересесть на другое место: «Шумные, – говорит, – я этот народ знаю…»

Я, как и он, рос без отца. И когда, уже после войны, мои сверстники ходили с родителями и на стадион, и в парк, я завидовал им до слез, до истерики. И, пора признаться в этом грехе, возненавидел всех защитников Родины, здоровых или калек, все равно. Все их ордена, почести, им воздаваемые, – все казалось мне придуманным, фальшивым, ненатуральным. И что страшнее всего – украденным у мертвых, которые и были подлинными героями, лучшими сынами человечества.

Я понимал, чувствовал этот грех. Что и говорить, дурен, отвратителен свет, завистью пропитана душа человека…

Впрочем, у моего товарища были куда более конкретные претензии. Его отца, кадрового офицера, командира роты нашли после атаки с пулей в затылке… «Не исключено, – говорил Йося, – свои кровные и пристрелили…»

С тех пор, как узнал Йося эту историю, стал он сторониться ветеранов: «А вдруг среди них отцов убийца?» Вспоминая это, Йося как-то печально вздыхал: а что, собственно, произошло? Ничего не произошло особенного, воинское дело темное, в войне всякое намешано, такое накрутит!

Виделись мы с ним редко. Он по-прежнему плотничал, ездил с мужиками на Север, рубил избы, возводил храмы, а потом пристрастился делать мебель. Очереди к нему дожидались годами.

Вообще Йося был человеком русского строя. Крепко пил, матерился. Об Израиле говорил без всякого почтения: «Читать ни по-древнееврейски, ни по-американски не обучен, да и деревьев там нет – скука!»

А он уже и сынов приучил плотничать: хорошее дело!

И вот иду по Иерусалиму и глазам не верю. На вывеске столярной мастерской аршинными буквами на русском языке его, нашего Йоси имя и фамилия выведены.

– Йося, ты?! Ну, молодчина!..

Мы обнялись.

– Значит, как все… включился в общее дело!

– Упаси бог! – обиделся он. – Исключительно из принципа… Моню-парикмахера помнишь?

– Еще бы! Чтоб так отвратительно стричь! Ходил к нему, можно сказать, из одного только постоянства…

– Вот-вот… Руки у него, в отличие от языка, зря привешены. Спрашивает: «Йося, вам полный бокс или полубокс?» «Один хрен, – говорю, – все равно обдерешь, как всегда…» А он вздохнул: «Род приходит и род уходит, а земля пребывает навеки. Восходит солнце и заходит солнце…» «Стоп, – кричу, – ты что, сдурел? Восходит и заходит! Вдруг!» И представь себе, выкатывает… Косматое, скорбное… И опалило… Да! Тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим… Мудрость… Зачем? И люди умирают, и дети вырастают, а земля, что ей деется, земля остается… Какая в том мудрость? Про то каждый знает. А вот замлело в груди… А тут еще «суета сует…» И посейчас даже и про себя не могу произнести без волнения: «Эк-кле-сиаст!» И где его только откопал Моня? Вот стервец… И пошло… «Все, – говорю, – жена, все… После этаких-то слов в нашей жизни крутой поворот должен быть к лучшему…» Я ведь как жизнь прожил? Хорошо! И пил, и пел, и на сарае отплясывал… Жизнь шла год за годом и вдруг… «суета сует…» Эклесиаст. Колдун! Такие у народа не залеживаются… И такая меня иудейская гордыня взяла… А тут гляжу, уже и жена бормочет: «Во многия мудрости многия печали…» Ну, я тотчас дом разобрал, крышу снял – ох! Сыны говорят: «Дикий дед!» И немолодые уже со старухой, а побежали в аэропорт с чемоданишком радостно: на Святую землю летим!

Дружок провожал:

– Смотри, не замерзни!

– Ладно, ладно…

…Слушал я его, признаться, с изумлением. Точно стариков из деревни Ильинка, что под Воронежем, повстречал. И вдруг мне показалось, будто бы стало светлее, будто бы взошло то самое солнце, только не печальное, а радостное, и страна, окруженная пеленой водяной пыли, вдруг вспыхнула всеми красками, какие дарит солнечный свет, когда он преломится в граненых хрустальных сосудах. Вот вам и «колбасная эмиграция»! Да у него в доме этой колбасы было, точно во всем Елисеевском магазине в 1913 году!

Это надо же, чтоб под закат жизни слова библейского поэта вселили в человека тоску по новизне и заставили душу томиться видением благословенной старины: «В следующем году – в Иерусалиме!»

О, безумный народ!

– А самолет уже приплясывал на земле, подскакивал, точно козел вприпрыжку. Вот тут я, вправду скажу, серьезно испугался. Точно кто холодной рукой без варежки за сердце взял…

– Ну и как, хорошо жить?

– Помню, старики на Севере учили: «Не моги змею выше глаз поднять! Тогда страшную силу получит змея над человеком…» Дураку только скажи. Вот и мне стало казаться – в сильном почете змея та на Святой земле… Каждый каждого жмет, все тесно. Которые локтями пихаются, которые дурными словами хамкают, ножи из-за пояса тянут… Ну, я не даюсь… А потом зашел к Хаиму в столярку. Увидел доски и… обомлел: мама родная, ну и лес! Он же любым мозгам даст просветление и новый ход. А что, инструмент умный, сам в руки просится… Диваны, правда, никуда не годятся. Как бы руками пересохшими сделаны. Ну, я топор взял. «Красный час моей жизни, – говорю, – наступай, гляди, дровокол я или Мастер…» Старики опять же твердили: «Клин вытесать и на том мастерство казать…» Поглядел Хаим и испугался.

– Адони, – говорит, – это по-нашему господин, значит… Уйдешь в другое место – всю округу разоришь… Одна нам с маткой дорога будет – в петлю… так что оставайся. И ждать нечего. Адони. Маэстро. Мумхе…

– Мумхе? – поразился я. – Это же специалист…

– А кто же я? Сладкое слово, оно и помнится… Ну пойдем, поговорим, у меня всегда от простуды во фляге припасено.

И заговорили мы. И заспорили. Какая родина «историческая», а какая «доисторической» будет. А временами и разницы никакой. И бывальщина мешалась в этих спорах со сказкой и вымыслом.

Видел его мебель. Сработана она со стариковской мудростью и с молодой удалью и силой – сто лет стоять будет. Воистину по две жизни живут Мастера…