Читать «Парень с Сивцева Вражка» онлайн - страница 149

Алексей Кириллович Симонов

Я не могу помнить его довоенного — слишком мал, но он считался моим крестным: есть семейное предание о родильном доме, бродящем под его окнами Луговском и Будде, помогающем при родах, коего он совал матери в окно.

Я не бывал у него дома. Точнее, в его доме я бывал часто, но после, потом, когда его присутствие было уже не реальностью, а тщательно оберегаемым ритуалом. И помню его в его доме только как заметное, подчеркнутое отсутствие, с 6 июня 1958 года — первой и с той поры ежегодно отмечаемой годовщины его смерти, культивируемое его вдовой Майей, — шумное, трогающее, а в чем-то неловкое, неразборчивое в приглашениях.

Самое живое из личных воспоминаний — довольно рискованное и требует некоторой архитектурной преамбулы.

С той поры как я пошел в 1-ю школу, мы жили с мамой, на Зубовской площади, во дворе, в двухэтажном флигеле, который ныне исчез и на этом месте красуется имперский утюг, построенный вроде бы для МЕНАТЕПа, а потом заселенный Счетной палатой — его видно прямо с порога моей нынешней работы. Флигель этот, по семейным хроникам, был выстроен на скорую руку из материалов, уворованных со строящегося рядом шестиэтажного здания, и в период НЭПа продан поквартирно тем, кто в то время мог себе позволить купить жилье. Одним из этих — тех — был мой дед, который купил эту квартиру то ли для дочек, то ли для себя, но пожить в ней не успел, ибо НЭП кончился, а нэпманов полагалось уплотнять и ссылать. И то, и другое с дедом было проделано, и в результате в сорок девятом году, когда я уже себя хорошо помню, нам с мамой в этой квартире принадлежала одна комната из трех.

Построенный наспех, дом имел одну поразительную особенность: несущая конструкция в нем просела, но ни одна паркетина при этом не вылетела. И очень элегантная, в два света, угловая, чуть не тридцатиметровая наша комната имела разницу уровней сантиметров в пятьдесят. За дверью, над самой просевшей балкой находились прихожая и кухня, а в противоположную сторону — к ванной и уборной опять шел подъем, да крутой, круче, чем в комнате: к сортиру на вершине надо было взбираться на семидесятисантиметровую высоту.

В этой комнате с кривым полом, разделенной на три части шкафом, двумя книжными полками и соединявшими их алюминиевыми трубками, где на толстых кольцах легко передвигались тяжелые грязно-вишевые гардины, я и помню Луговского.

Мать посылала меня сопровождать дядьку — так в нашем семейном обиходе звался Луговской — когда он, а бывало это с ним нередко, приходил в гости и принимал лишнего. С беспомощной свирепостью, опираясь на мое плечо, он одолевал подъем к сортиру, предусмотрительно превратив это в игру: — Ну, Алексей, пошли на штурм, — говорил дядька, и я пер его в эту гору, ощущая себя деятельным и полезным членом общества. Помнится, на спуске, отказавшись от моей поддержки, он как-то раз ссыпался к нашей двери.

Был ли у них с мамой роман? Скорее всего, был, хотя доподлинно я этого не знаю, мать в отношении своих личных дел была и в старости неболтлива. Дядькина вдова — Майя тоже считала, что был, но затруднялась определить, когда. А я, глядя назад с взрослых мужских вершин, должен сказать, что у Луговского должен был быть роман со всякой женщиной, на которую он обращал внимание, потому что самым красивым из всех, кого я видел и слышал, был именно Луговской. Сочетание мощи и нежности, которую в нем я и тогда ощущал, было такое, что ни одна женщина, как мне кажется, устоять перед ним не могла. Я ведь не случайно говорю «слышал» — в каждом стихе Луговского я и по сей час выделяю его могучие бархатные модуляции, иногда неожиданно высокие, но исполненные звуком, как волна наполнена грозной, мощной силой воды. Все сонорные, взрывные, резонирующие, эхообразующие были его: «слагая стихи по следам Улагая, по-чешски чешет, по-польски плачет, казачьим свистом по степи скачет» — все это летело, скакало, свистело и в обычной, прозаически приглушенной его речи.