Читать «Трагедия господина Морна. Пьесы. Лекции о драме» онлайн - страница 145

Владимир Набоков

Автограф страницы беловика «Трагедии господина Морна»

Сведения об источнике замысла Набокова, ходе работы над «Трагедией» немногочисленны и содержатся по большей части в пражских письмах Набокова в Берлин, адресованных Вере Слоним. Поскольку «Трагедия» во многом определила дальнейшие пути всего сиринского периода творчества Набокова и занимает совершенно особое место как в его поэзии и драматургии, так и в ряду других крупных произведений, написанных им в 20—30-х гг., а с другой стороны, о сложностях, с которыми столкнулся Набоков при ее создании, обстоятельствах ее написания, планах публикации и постановки известно очень немного (что объясняется крайне неудачно сложившейся судьбой этого произведения, не опубликованного при жизни автора и частично утраченного), нам представляется уместным изложить ее краткую историю, восстановленную по архивным материалам.

Начало работы над «Трагедией» приходится, по-видимому, на осень 1923 г. 25 декабря 1923 г. в берлинской газете «Дни» сообщалось, что Сирин работает над пятиактной драмой в стихах «Трагедия господина Морна». Набоков продолжил работу над пьесой в Праге в конце декабря 1923 — январе 1924 г. «Сейчас я работал, сидел у меня Морн, — писал он Вере Слоним в Берлин, — он просит передать тебе „сердечный привет“» (BCNA. Letters to Vera Nabokov. 30 декабря 1923 г.). К началу января 1924 г. у Набокова вчерне была готова большая часть «Трагедии»: «…я отсюда выберусь только 17-го — хочу кончить моего Морна — а то еще один переезд и он рассыплется. Это человек, который совершенно не переносит чувства новоселья. Вчера за весь день я написал всего две строчки, и то я их вычеркнул сегодня. Сейчас пошло неожиданно хорошо, так что завтра кончу первую сцену третьего акта. Я почему-то очень touchy относительно этой вещи. Зато с каким наслаждением я читал ее двум людям — тебе и вот на днях маме. Третий человек, который понимал каждую запятую, оценивал мне дорогие мелочи — был мой отец. <…> Автомобили Карамаржа <sic!>, его мраморная ванна, слуги — меня бесят <…> Мне, понимаешь, нужны удобства не ради удобств, а затем, чтобы не думать о них — и только писать, писать, и развернуться, громыхнуть… А, в конце концов, кто знает, может быть оттого, что я пишу „Господина Морна“ сидя в шубе на арестантской кровати при свете огарка (это, впрочем, почти поэтично) он выйдет еще лучше. Не терпится мне прочесть тебе пятую сцену. <…> Я за последнее время столько говорю пятистопным ямбом, что трудно писать прозу» (Там же. Письмо ошибочно датировано 3 декабря 1923 г., вместо, по-видимому, 3 января 1924 г.). Несколько дней спустя «Трагедия» уже близилась к завершению: «„Морн“ растет, как пожар в ветреную ночь! У меня осталось всего две сцены сочинить, причем уже есть самый конец последней — восьмой — сцены. Я пишу Лукашу, что это все — блистательный пустяк — но не верю… Впрочем…» (Там же. 8 января 1924 г.); вскоре, однако, работа затормозилась: «Мне приходится отложить мой приезд в Берлин на неопределенный срок, ввиду бесконечной медлительности, с которой я работаю. Иногда после целого дня творческих потуг мне удается написать всего две-три строки. Я выкинул из второй сцены рассказ Клияна и все, что относится к этому месту. Сейчас барахтаюсь в мутной воде сцены шестой. Устаю до того, что мне кажется, что голова моя кегельбан — и не могу уснуть раньше пяти-шести часов утра. В первых сценах — тысяча переделок, вычерков, добавок. И в конце концов буду награжден очередной остротой: „…не лишен поэтического дара, но нужно сознаться…“ и т. д. <…> Но — дудки! Так развернусь, что, локтем заслонившись, шарахнутся боги… Или голова моя лопнет или мир — одно из двух» (Там же. Позднее 8 и ранее 17 января 1924 г.). В письме Вере Слоним от 10 января Набоков рассказывает о своей прогулке к Вышеграду, подробно описывает церковь Святых Петра и Павла и «католическую скудельницу», после чего вновь возвращается к «Трагедии»: «Шел я по краю крепостной стены. Внизу в густом тумане лежала старая Прага. Громоздко и смутно теснились снежные крыши; дома казались свалены кое-как, в минуту тяжкой и фантастической небрежности. В этой застывшей буре очертаний, в этой снежной полумгле горели фонари и окна теплым и сладким блеском, как обсосанные пуншевые леденцы. В одном месте только виднелся алый огонек: капля гранатового соку. И в тумане кривых стен, дымных углов я угадывал древнее Гетто, мистические развалины, переулок Алхимиков… А на обратном пути я сочинил небольшой монолог, который Дандилио скажет в предпоследнем действии <…> Все эти дни я нахожусь в напряженном и восторженном настроении, так как сочиняю, „буквально“, не переставая» (Там же). 17 января Набоков сообщает: «Мне осталось полторы сцены до конца моей пресловутой трагедии; в Берлине попробую издать», — затем пишет о берлинской жизни, между прочим, предвосхищая свой будущий отъезд в Америку: «Когда же заработок мой лопнет — америкну, с тобою вместе» (Там же). Наибольший интерес представляет собой письмо Набокова от 24 января 1924 г., посвященное «Трагедии». Рассказав о хлопотах, связанных с переездом семьи на другую квартиру, он пишет: «Одно меня радует: послезавтра застрелится Морн — мне осталось каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят строк в последней — восьмой — сцене. Конечно, придется еще долго подпиливать и лакировать всю вещь — но главное будет сделано. <…> Я неимоверно устал от своей работы. Мне снятся ночью рифмованные сны и весь день ощущаю привкус бессонницы. Толстая моя черновая тетрадь пойдет к тебе — с посвящением в стихах. Косвенно, извилистыми путями — подобными историй мидян — эту вещь внушила мне ты; без тебя я бы этак не двинул, говоря языком цветов. Но я устал. Когда мне было семнадцать лет, я в среднем писал по два стихотворения в день, из коих каждое отнимало у меня минут двадцать. Качество их было сомнительное, но я лучше писать и не старался, считая, что я творю маленькие чудеса, а при чудесах думать не надобно. Теперь я знаю, что действительно разум при творчестве — частица отрицательная, а вдохновение — положительная, но только при тайном соединении их рождается белый блеск, электрический трепет творенья совершенного. Теперь, работая по семнадцати часов, я в день могу написать не больше тридцати строк (которых я после не вычеркну) и это одно уже есть шаг вперед. <…> Я все тверже убеждаюсь в том, что the only thing that matters в жизни есть искусство. Я готов испытать китайскую муку за находку единого эпитета, — и в науке, в религии меня волнует и занимает только краска, только человек в бачках и в цилиндре, опускающий — за веревку — трубу первого смешного паровоза, проходящего под мостом и влачащего за собой вагончики, полные дамских восклицаний, движений маленьких цветных зонтиков, шелеста и скрипа кринолина; или же — в области религии — тени и красные отблески, скользящие по напряженному лбу, по жилистым дрожащим рукам Петра, греющегося у костра на холодной заре…» Далее Набоков пишет о прочитанном им в газетах известии о смерти Ленина и о том, что он собирается пойти «проветриться к Марине Цветаевой. Она совершенно прелестная» (Там же).