Читать «Пионерская Лолита (повести и рассказы)» онлайн - страница 164
Борис Михайлович Носик
— Да-а-а!
— Сейчас у Запасника репетиция начнется, пойдемте, — сказал деловито помреж, но тут Синьков, все еще ощущавший некоторое головокружение, оглушенный обилием утренних впечатлений, вдруг вспомнил:
— Да. А где же сельский кюре?
— Кюре? — Помреж был искренне озадачен. Потом он все же вспомнил: — Ах, этот, священник? Ну да, был, был. Это еще в том варианте сценария. В старом. Ну да, и в первой режиссерской разработке был. У вас какая? Первая? Нет, вам надо серую книжку, это вторая… Там, кажется, уже нет священника. Точно, нет. А вот красная, третья… Тут уже при участии…
— Как нет? — проговорил Синьков растерянно. — А где бы мне посмотреть?
Помреж засуетился, стал искать серый режиссерский, который, как выяснилось, так сильно отличался от последнего, красного, и, когда наконец нашли этот серый (красный почему-то искать уже не стали), Синьков принялся дрожащими от нетерпения пальцами листать его — раз, и два, и три — и никак не мог найти свой эпизод. Потом он все-таки нашел его, точнее, нашел то место, где он раньше был, потому что теперь от эпизода оставался один хвост — беседа у котелка с супом да две реплики героев, сильно, впрочем, обрезанные, отчего они стали звучать теперь до крайности банально, нечто вроде: «Страшная все же вещь война. — Ешь, может, это твой последний суп».
Синьков ощутил растерянность. Он не мог понять, почему была вырезана сцена, казавшаяся всем, в том числе и режиссеру, такой выразительной, такой киногеничной, кинематографичной («настоящее кино!»). Для Синькова в ней содержался определенный смысл. В ней был разговор священника и крестьянина, которые наблюдали вереницу солдат, проходивших к полю сражения. Сцена выражала недоумение и растерянность от невозможности остановить это обреченное шествие, в ней была четко обозначена его собственная точка зрения на красоту и блеск военных мундиров, на дело войны и на истинное дело, которое никогда не делается под гром пушек, в блеске мундиров (да, мысль толстовская, но Синьков не видел в этом криминала). В ней было ощущение несовместимости, непонимания и страшной обреченности. А потом следовал этот вполне прозаический диалог двух обреченных, двух невинных злодеев, не ведающих, что творят. Однако при всей прозаичности этого разговора за последней в жизни тарелкой супа в диалоге этом были эсхатологические предчувствия, навеянные только что прошедшей осанистой фигурой сельского кюре. Бравада этих двух людей была жалкой, потому что жалкой была их участь, уже ощутимая в недоговоренности диалога и во всем построении сцены. В уцелевшем хвостике сцены не осталось уже ничего — разве еще одна живописная картинка с участием людей, наряженных в маскарадные мундиры. Синьков подумал, что такую сценку мог бы при некотором мыслительном усилии придумать любой из этих темных недоумков-актеров, любой из участников съемки. Впрочем, сами участники съемки вряд ли поспешили бы разделить надежды Синькова, потому что убеждены были, что могут придумать все гораздо лучше. Синьков понял это, как только протолкался в кружок, где уже начали обсуждать сцену.