Читать «ВЕРЕВОЧНАЯ ЛЕСТНИЦА» онлайн - страница 155

Михаил Берг

Даже перед лицом смерти человек продолжает играть. Умирая с улыбкой на лице или шуткой на устах, он как бы подтверждает свою осведомленность в том жизненном сценарии, который сам и составил. Или просто смирился. Смешно противоречить железным обстоятельствам. «Я так и знал, что это будет!» Он хорошо выучил сценарий и не видит смысла отступать от него. Или напротив – устраивает бунт. «Как вы не понимаете – я умираю, меня не будет теперь никогда. Ведь смерть – не игрушка!» Подтверждая, что играл раньше, что жизнь была игрой, а смерть – это другое. Но даже самоубийца продолжает играть – пишет посмертную записку, представляя, как родные, начальство или милиция будут читать ее – «В моей смерти прошу винить (не винить)…», по-своему трактуя его слова. Или, наоборот, пытается уйти из жизни незаметно, не вызывая подозрений, заранее переписав страховой полис на имя жены или любовницы.

А сколько тайной игры содержит документ, называемый завещанием. Потому как это подчас единственная возможность продолжить игру после смерти. Великий Шекспир в своем завещании упомянул почти всех родственников, разделив между ними все самые мелкие свои ценности и пожитки – одежду, утварь, долги других людей и прочее. Но ничего не сказал ни о своей библиотеке, ни о своих трагедиях и доходах с них. Чем дал повод потомкам усомниться в том, что именно он был автором «Гамлета», «Бури» и «Сонетов». А кто? Граф Рэтленд? Его жена? Игра продолжается. Но мы ничего не сказали о Боге, а разве не он – главный партнер человека по игре?

1998

Смысл выдыхается, строчки мертвеют,

полагает Александр Кушнер в своей книге «Тысячелистник»

В застойную эпоху Кушнер был самым несоветским поэтом среди советских, самым свободным среди несвободных, неразрешенным среди разрешенных и неофициальным среди официальных. И, конечно, наиболее культурно вменяемым в атмосфере советской культурной невменяемости: в его интонации угадывался прочитанный некогда Мандельштам, а еще больше Тютчев и Боратынский, то есть прошлый век без всякого привкуса пролеткульта.

Он не писал верноподданнических посланий к съезду и Дню моряка, не подписывал писем с осуждением Бродского и Солженицына, он вел себя достойно и был, несомненно, белой вороной в суетливой стае черных совписовских воронов. Хороший поэт и, возможно, лучший в Ленинграде, как и Тарковский в Москве, в условиях строгой цензуры, когда нет ни Бродского, ни Пригова, ни Кривулина, ни Шварц, как, впрочем, нет обэриутов, сюрреалистов, Набокова и Борхеса, а есть Софронов, Прокофьев, Доризо и Семен Ботвинник. Больше других Кушнера любили инженеры и женщины – одни за изящное слово и книжность (читай – культурность, то есть за постоянное обыгрывание внеидеологических культурных реалий), другие – за чувствительность, зоркость и поглощенность кротким миром интимных переживаний. Недаром Надежда Яковлевна Мандельштам уверяла, что женщины любят не красивых и умных, а тех, кто ими серьезно занимается. Книжка и чуть влажная от слез подушка – два полюса того, что на советском языке называлось внутренним миром поэта.