Читать «Вознесение : лучшие военные романы» онлайн - страница 367

Александр Андреевич Проханов

Полгода назад его вызвали в управление разведки. Генерал поставил задачу: сформировать батальон для скорой отправки в Кабул. Там, в Кабуле, где уже начинались волнения, надлежало взять под защиту афганского вождя Тараки. Оппозиция бралась за оружие, в партии углублялся раскол. Батальон спецназа кружился в пустыне, стрелял и водил машины. В комнате для политзанятий висел портрет Тараки. Солдатам, утомленным на стрельбище, читали стихи президента.

Батальон, готовый к погрузке, выстраивался у взлетного поля. Самолеты, опустив аппарели, туманились в мелком дожде, когда вдруг стало известно, что в Кабуле убит Тараки. Смутные невнятные слухи об удушении. Роты развели по казармам. В комнате для политзанятий сняли портрет со стены. Больше не читали стихов. Но усилили стрельбу и вождение. Там, где прежде висел Тараки, появился новый портрет — смуглолицый властитель Амин. Черноглазый и грозный, сверкая белками, он зорко смотрел на солдат. Офицер из политотдела заглядывал в синий блокнотик — зачитывал его биографию, заслуги перед народом и партией.

Калмыков перед картой Кабула старался представить: в этот час, в этот миг в азиатской далекой столице существует Амин. Не знает о нем, Калмыкове, но его, Калмыкова, жизнь неявно, загадочно связана с жизнью Амина.

Его мысли были о запасах горючего. О продовольствии и боекомплекте. О питьевой кабульской воде, сулившей расстройство желудка. О дровах и солярке, которыми надлежало согреваться в Кабуле. О врачах и лекарствах. О письмах, что станут писать солдаты. О батальонной казне. Он думал об огромном хозяйстве покидавшего страну батальона, тревожился за людей и оружие.

И вдруг несвоевременная и больная мысль: зачем? Зачем он, Калмыков, уложен на скомканное несвежее ложе, среди разбросанных ремней и одежд, готов по чужому приказу вскочить и бежать, заряжать оружие, рисковать, скрывать свои мысли, расходовать отпущенные ему в жизни дни и минуты. Ведь так дивно блестела трава, сверкало ведро у колодца, и он, мальчик, отодвинул калитку, обжигаясь о разноцветные капли, побежал по росе, и мама, отпуская его, смотрела, как он бежит, как туманится под его голыми пятками дымная синева, и с забора, с влажного теса, вспорхнул утренний черно-стеклянный скворец.

Калмыков вглядывался в растопыренную пятерню. Железная пудра въелась в мозоли. Черная кромка земли и ружейного масла залегла под ногтями. Отчужденно, брезгливо он смотрел на свои пальцы, на их форму, на чувствительные щупальца, приспособленные для хватаний, для медленного сдавливания спускового крючка, для сжатия баранки бэтээра. Рука казалась ему отвратительной, навязанной извне, включающей его в унизительное, вынужденное земное бытие, где он борется за существование, за хлеб, за женщин, выполняя чью-то вмененную волю.

Столь же отвратительными, вынужденными казались ему его ноги, живот, пах с непрерывной дремлющей похотью, глазницы с влажными слизистыми оболочками.

Он был весь сделан, сконструирован и задуман. Включал в себя множество приспособлений и инструментов. И в эту хватающую, скачущую, обоняющую и зрящую плоть было заключено его бессмертное «я», истинная безымянная сущность. Когда он изотрется о пески и барханы, изобьется о броню и орудия, сносит свою оболочку, израсходует бренную плоть, его «я», как слабое дуновение, вылетит на свободу, сольется с чистой живой пустотой.