Читать «Эффенди Капиев» онлайн - страница 24

Мариэтта Омаровна Чудакова

(Дети слушают затаив дыхание, в страхе: что это за такой необычайный осел?)».

И отзвуки его настойчивой, увлеченной работы с этими поэтами, которых он любил, о таланте которых с восторгом рассказывал друзьям, промелькнули потом, в 1940 году, в докладе Капиева о Стальском, в словах о его «многочисленных собратьях» — народных певцах Северного Кавказа.

Обращение Капиева к фольклору — естественно. Народные горские песни — это была единственная реальность искусства слова, данная ему в раннем детстве, — надолго до книг. Чувство слова, чувство истории, чувство родства со своим народом — все это воспитывалось в ребенке образцами этой поэзии. Потому созревшая в нем позднее потребность литературного творчества повела Капиева-подростка, Капиева-юношу не только к опытам русской прозы. Не менее сильно и настойчиво она обращала его мысль, его память к словам, с детства знакомым на слух, почти на вкус перепробованным, с молоком матери входившим в кровь и навсегда оседавшим в ней. Звук самих слов и тягучая мелодия песен мучили и волновали его и сейчас так же, как в детстве. Две стихии — великая русская словесность и горская поэзия — бродили в его крови. Выбирать среди них он был не в силах. Он мог лишь мечтать об их слиянии.

Летом 1930 года Капиев уехал в Ленинград, по путевке комсомола, поступать в машиностроительный институт.

— Я встретил его в общежитии, — рассказывал нам спустя много лет Абакар Гаджиев. — Меня удивило, что он приехал учиться в индустриальный вуз. Его любовь к литературе всем нам была хорошо известна. Я уже освоился, обжился в городе. Мы вместе вышли на улицу, пошли к центру. Была жара, мы попили медок — напиток вроде кваса, который тогда продавали на всех углах. Смеясь, отошли от лотка, сделали несколько шагов, Эффенди схватился за грудь, побледнел — и болезненная судорога рвоты сотрясла его…

Так началась эта напасть, это испытание, — быть может, первое серьезнейшее препятствие на пути к уже, казалось, поблескивавшей вдали цели. Он попал в больницу, где поставили ему неутешительный диагноз — язва двенадцатиперстной кишки.

Понял ли он тогда, каким мрачным цветом окрасит эта болезнь всю его жизнь? Что ему так и не удастся освободиться от нее? Что острые, мучительные боли будут то и дело останавливать его разбег, ломать планы, сроки, повергать надолго в уныние, лишать его главного и неоценимого преимущества молодости — полноты сил, нерастраченных физических возможностей?

Трудно судить, догадывается ли обо всем этом юноша, который стоит, согнувшись от незнакомой боли, и придерживается ладонью за стену на одной из улиц чужого, шумного, еще несколько минут назад такого привлекательного города. Он стоит, с трудом переводя дыхание, и добрые сострадающие глаза друга смотрят на него.

Болезнь помешала ему остаться в Ленинграде. Эффенди вернулся домой, в Буйнакск, и, кажется, не очень жалел об этом.

— Мама, ну какой из меня машинист? — смеялся он. — Я приехал!

В Буйнакске он бросился переделывать старые свои рассказы, писать новые. Он написал рассказ «Шайтан» — о мальчике, который ночью в ауле впервые увидел фары «афтанабиля» и испугался. Сестра Капиева Белла помнит и сейчас, как Эффенди читал рассказ вслух во дворе их дома. Там была фраза про бабочку, у которой на крылышках были «капельки». И русская старушка, сидевшая во дворе и со вниманием слушавшая, поправила его — не «капельки», а «крапинки». (Потом в «Поэте», в коротких записях «На полях дневника», появится этот же самый «исправленный» мотылек — «с белыми крапинками».)