Читать «Русские и нерусские» онлайн - страница 126

Лев Александрович Аннинский

Сильный драчлив не бывает, — заметил когда-то основоположник социалистического реализма. И мы тоже стервенели от сознания собственной слабости — в 1941-м, когда все висело на волоске. И был расстрел эсеров в Орловской тюрьме, и бессудная казнь военачальников в Куйбышеве. Сколько слез выплакали тогда их вдовы и дети? Перевалило к 1945-му — заплакали другие.

Пусть слезы их смешиваются у нас в памяти.

Но куда меж тем переваливает наша история?

Понаприехали

Слово это шелестело у меня в ушах все 726 дней свердловской эвакуации: с 7 июля 1941 по 3 июля 1943 года. Его шепотом передавали старшие: моя мать и мои тетки — как носящееся в воздухе нормальное определение ситуации, то есть как то, что должны чувствовать хозяева, на головы которых мы свалились в качестве нежданных гостей. Но ни разу за те два года я этого слова не услышал от самих хозяев. Хотя чувствовать они должны были именно это: мы к ним — «понаприехали».

Картина эвакуационной жизни, конечно же, не укладывается в лозунг «единства фронта и тыла», долбивший нам мозги. И то правда, что «творческая интеллигенция», рванувшая на Урал и за Урал, в Ташкент и Алма-Ату, в Чистополь, Елабугу и другие «черные дыры» провинции, испытывала в эвакуации «крайний психологический дискомфорт». И что ящики с полотнами Брюллова и Ван Дейка из харьковского музея мокли под каким-нибудь уфимским дождем, а победоносные репинские «Запорожцы» забились в жалкий деревенский дом с печным отоплением и керосиновыми лампами.

Сегодня эти унизительные события воспринимаются в ином, не столь керосиновом свете. Эвакуация ценностей столичной культуры на восток оставляет на востоке ростки, которые расцветают здесь уже после отъезда мэтров обратно в центр. Каждый приведет общеизвестные примеры: пермский балет, свердловское кино. Я бы добавил сюда уникальный облик воронежского музея, возникшего после того, как сюда эвакуировали музей из Тарту на время войны. только, простите, не Второй, а Первой мировой войны. Нет худа без добра — и это во все эпохи, не только в нашу, проклятую.

Это горькое выравнивание духа надобно видеть сквозь «биологическую ненависть» местных к приезжим, сквозь «корысть и ярость» людей, толпящихся около «спецбуфетов» и «распределителей», сквозь сухое озлобление темных углов, куда уплотняют понаприехавших столичных гостей.

Первое, чему меня научили, когда мы (четыре родственные семьи, сбитые воедино общей бедой: женщины и дети — двоюродные братья-сестры, чьи отцы ушли в армию), — когда всем этим кагалом мы ввалились в однокомнатную квартиру нашего троюродного дяди, настройщика музучилища (сам дядя с женой ушел к ее родственникам, чтобы мы могли разместиться), — так вот: первое, чему меня, семилетнего выпускника московского детсада, научили на новом месте, — мыть руки, сливая себе из кружки. Водопровод в Доме артистов на Шарташской улице, конечно, был. Но что вода в кранах могла в любую минуту кончиться — стало первой вестью мне из мира эвакуации.