Читать «Соляра» онлайн - страница 87

Александр Викторович Иличевский

(Способность поверхности отражать свет, более или менее достоверно передавая детали изображения источника этого света, называется зеркальностью. Глянец – это низкая, наиболее распространенная степень зеркальности.)

Исчезновение собственного отражения, как правило, является трагедией для человека. Отрицая случившееся, человек начинает в панике отыскивать любые зеркальные поверхности, снова и снова убеждаясь в их пустоте.

Посмертная маска есть слепок, отражение, снимок, сливки – снятые с пустоты, в которую вглядывается умерший.

Позже паника сменяется подавленностью, и вы уже не намеренно, а лишь рефлекторно – наподобие тика, не себе повинуясь, – вглядываетесь в отражающие поверхности, которые минует ваш скорбный путь.

Передвижение человека в городском ландшафте совершается по преимуществу по касательной к плоскостям, этот ландшафт образующим. (Касание – это мгновенная параллельность.)

Движению и взгляду параллельные поверхности сначала появляются в боковом зрении.

Жест, сопровождающий переключение внимания на предмет, возникший в боковом зрении, представляет собой составное вращательное движение туловища и головы.

Вращение также составляет суть движения собаки, безнадежно пытающейся поймать свой собственный хвост.

Человек, беспрестанно смотрящий по сторонам в надежде где-нибудь отразиться, поймать свое – уже не существующее – отражение, похож на такую собаку.

Вестибулярный клубок суммы вращений в конце концов вызывает тошнотворное вертиго.

Кто-то выразил, что вложенное отражение – это художественный прием, осуществляющий перевод действительности в интеллигибельное состояние.

Вот это-то состояние, по закону каламбура, и оказалось для меня гибельным».

Вторая записка, криминальная. …… я —…, прием…… я —…, прием.

(Слышен шорох помех, будто перелистывает атлас связи кто-то.)

…, я —…, прием. Прием.

(Наконец, вырывают из атласа лист, находят на нем меня – цок – прокалывают карандашом: начинается сеанс связи.)

– Прием. Сейчас я нахожусь в твоей мансарде (если помнишь и если счет все еще тебе доступен – последний этаж самого красивого дома на Патриарших прудах, ближайший к одной из Бронных подъезд).

Обе створки твоего окна открыты, тростниковые жалюзи подняты в свиток с рамы; сорок два кубометра – за вычетом объема кушетки, книжного шкафа, меня, столпотворения моих страхов и желе рождающего их долгого взгляда, – а также роя червонных шмелей сознания, атакующих, как нектар, эти страхи (эти строки), – так что в результате вычитания мы получаем минус-объем, не-место – как и положено всякому предсмертному созерцанию населены смеющимися облачками тополиного пуха: они плавно водят хороводы, цепляясь за углы, внезапно будоражась шумом, доносимым сквозняком от Садового кольца.

Я хватаю их ртом, различаю их вкус, вкус смеха, щекотки.

Из окна, различенные ветками, листвой, движимые смесью ветерка и воображенья, просыпаются в комнату – световой шелухой – блики, – оседают на потолке, обоях, неровно разворачиваясь своими обратными сторонами – пятнами прозрачной тени.

Я уверен – я слышу их шелест.

Московский июнь. Полдень. Примерно тридцать в тени: влажная духота, которая затянется до возможной грозы.

Я думаю о том, что́ – если она не случится.

Гроза обещает принять во внимание…

Вот уже прошло четыре года с тех пор, как не прошло и дня, чтобы я не вспомнил о тебе. Может быть, потому, что, исчезнув, ты прихватил, как скарб, и меня с собою. Ведь, по сути, ты – вор, и я должен был это помнить. Вор своей наготы, моего желания, наших общих развлечений и авантюр – источников интереса, повествования.

А также – наших общих денег – мы не успели тогда поделиться: нас подставили, был объявлен розыск, мы вспыхнули – нужно было деться. И когда решили, обжегшись, ехать в Крым – мы собирались пожить на приколе в Гурзуфе, – ты не пришел на Курский на «стрелку».

Один я не поехал.

Ты же канул бесследно – вместе со мной и со всей добычей.

Все эти четыре года я болтался по свету, как в проруби волчье семя.

Исколесил на нашем «Гольфе» всю Европу, был в Турции, гостил у Короля в Беер-Шеве, подолгу жил в Праге, Берлине, Варшаве…

Сначала с полгода, мотаясь из города в город, я искал тебя, как обманувшийся пес, попавший на собственный след, потом – уверяя себя, что без цели – забыться.

Что я видел? Не вспомнить: бойня расходящихся серий, бред абсолютных различий.

Однажды я понял – тебя нет в живых: эхо моих позывных оборвалось, когда – в прошлом году, в ноябре, я вечером вышел из гостиницы, чтобы пройтись по Карловому мосту.

Я застыл, свесившись через перила.

Меня стошнило.

Течение слизнуло, как пес, мой выкидыш – рвоту.

Я вернулся, лег не раздевшись – и три дня изучал путанку трещин на потолке, маршрут облаков, жизнь в их громадных, рушащихся городах…

Тогда я решил искать тебя среди мертвых.

Месяц спустя в Кракове, когда я просматривал «фиши» тамошнего архива судмедэкспертизы, вдруг при смене очередного кадра, как в провале, я увидел снимки твоего мертвого тела.

Графа описания диспозиции на месте: «головою на северо-запад».

Раскроенный с темечка череп, твое как бы надорванное на два облика лицо: божество лукавства.

Тогда, затопленный ужасом, в одном из них я узнал себя.

И я решился.

Блики исчезли. Пополам с духотой в легкие стали въедаться сумерки. Вместе с ними сгустилась облачность, вынуждая стрижей переходить на бреющий. Взвесь тополиного пуха осела, завалив сугробами плинтус. Гроза, видимо, решила принять меня во внимание.

…Потом, подкупив краковского архивариуса, я стал владельцем твоей записной книжки, двух своих давних писем к тебе и ключей от этой мансарды.

Из Польши я шел к тебе месяц.

Я не сел ни в самолет, ни в поезд, я пешим ходом измерил свое исступление.

Мог утонуть в Днепре – закрутило в воронку, был обобран по мелочи – взяли ксивы и куртку в Смоленске.

Я не отвлекался, я шел, как голем, шел к тебе с одной мыслью – добраться.

Сегодня утром я был кем-то узнан в переходе метро. Человек вцепился в мой локоть, полоумно вглядываясь в лицо. Отпустил наконец, внезапно смутившись.

Я не вспомнил его. Я двинулся дальше.

На Маяковке замешкался: купил телефонный жетон. Было занято.

Тогда я пошел на бульвар. Забрался, разбив локтем окно, в раздевалку купальни, вскрыл твой тайник (записная книжка) в подсобке, взял камень, порошок (дыхание), немного денег.

И сразу направился к подъезду.

Поднялся. Позвонил. Ты не открыл. Я отпер. Ты стоял за дверью.

На этот раз я не пропустил удара.

Я успел – оглушил рукояткой, сорвал рубашку и спутал ею руки; дотащил, завалил на кушетку.

Сел рядом на пол, стараясь отдышаться.

Пух лез в рот и глаза. Я отплевывался, чтоб не сглотнуть, перехватывая дыхание, глубокое после борьбы. Я спешил отдышаться…

Наконец ты очнулся, двинулся, застонал.

Он наклонился к моему лицу. Дрожащими влажными пальцами провел по щеке, постепенно усиливая нажим. Резко отнял руку и, медленно разворачивая, поднес к расширенным от кайфа зрачкам. Указательным снял с подглазья приставшую пушинку. Потом осторожно опустил руку, сначала поглаживая легко, и вдруг резко сжал горстью.

Я задохнулся болью.

Видимо, тополиный пух попал ему в дыхательное горло.

Он закашлялся, набухли артерии, лицо от удушья стемнело.

Я бросился в кухню, схватил нож, метнулся обратно.

Он погибал, я, не задумываясь, полоснул по горлу.

Мне повезло – пушинка застряла выше.

Я закинул ему голову, чтобы кровь не заливала глотку.

Теперь он мог какое-то время дышать, мог слышать.

И тогда я сказал ему э т о – и глаза его застыли.

Я лег рядом.

Я встал.

Я ушел от него.

Захлопнул дверь, спустился во двор, вышел к пруду.

Сел на лавку, закрыв руками лицо и раскачиваясь, как цадик.

И вдруг я услышал его позывные…