Читать «Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества» онлайн - страница 306

Т. Толычова

Об Иване Васильевиче Киреевском говорят и пишут много, но о брате его, Петре Васильевиче, редко упоминают; между тем он был еще замечательнее своего брата Ивана как по редкости совершенно праведной жизни, так и по образованию, не менее обширному, — так приходилось мне устно слыхать от Николая Петровича Аксакова, лет шесть назад умершего в Петербурге богослова-славянофила.

Иван Васильевич был старшим братом и, естественно, во всем имел инициативу в семье: книги, знакомства, философские увлечения, выбор литературных кружков — все принадлежало брату Ивану, за которым в те же самые волнения или те же самые связи вступал за ним его младший брат. Та же служба в Архиве Министерства иностранных дел, о котором упоминает Пушкин в «Евгении Онегине» («архивные юноши») и который на самом деле есть древлехранилище вообще древних памятников и древних актов России за все время ее истории; те же самые кружки Раича, Веневитинова, В. Ф. Одоевского; то же слушание профессоров Московского университета, где не было еще расцвета, но этот расцвет начинался; и, наконец, то же увлечение натурфилософией Шеллинга, которая в ту пору кружила головы всей Европе. Но в то время, как Иван Васильевич всем этим увлекался и всему этому подчинялся, Петр Васильевич входил в то же самое русло спокойнее и самостоятельнее. Г-н Гершензон справедливо замечает, что нет никакой необходимой связи между предметами занятий Петра Васильевича в его учебные годы и между тою зрелою фигурою уже трудящегося на жизненном поприще человека, какую мы видим в центральный период его жизни. Петр Васильевич тише рос и крепче вырос. Можно думать, что и товарищи, друзья, профессора менее замечали его, нежели блестящие дарования старшего брата Ивана, и менее на него накидывались с «убеждениями» и влияниями. Петр был защищен фигурою Ивана от слишком сильного прибоя волн — и вышел цельнее и чище. Жуковский был друг их матери, живал подолгу в их доме, в Долбине, очень любил обоих мальчиков и был сам ими любим; но этого могло бы вовсе не быть, как и философии Шеллинга могло бы вечно не существовать, и всетаки Петр Васильевич совершил бы весь жизненный труд, который он совершил, без всякой перемены и даже оттенка перемены. Напротив, теоретик славянофильства Иван в некоторые фазы своего умственного развития был зависим от Шеллинга, да и на литературную его деятельность Жуковский имел сильное влияние.

Учение и образование в то время было совсем не похоже на теперешнее, наше, и имело значительные преимущества перед ним. Именно — в свободе выбора, вкуса, в отсутствии, так сказать, «вероисповедного» давления на душу — идейно-вероисповедного. Состояло оно исключительно в превосходном изучении языков немецкого и французского как sine qua non, большею частью — и английского, реже — итальянского и испанского, из древних — непременно латинского и иногда греческого. Но эти языки не «учились», как теперь, Бог знает зачем, ибо теперь «выучившиеся» в гимназиях этим языкам и их основательно не знающие никогда не читают потом, в зрелую жизнь, ни немецких, ни даже французских книг (исключения не считаются). Напротив, в то время «учить язык» значило не пачкаться в его грамматике и писать «экзерсисы», а — читать и знать литературы и науку соответственных народов. Через это и получилось «европейское образование», чего, конечно, и тени нет теперь ни в гимназии, ни в университете. Теперь собственно везде «уездное русское училище», несмотря на множество сменившихся гимназических систем и несколько «реформ» университетского устава: «уездное училище» — в гимназии, «уездное училище» — в университете. Дальше и выше ни на вершок. Теперь все одинаково «надолблены» сведениями энциклопедического характера, «напичканы» программами знаний, фактов, все более расширяемыми, и уже в гимназии, а еще более в университете острижены и обработаны в сумму «убеждений» приблизительно присяжного поверенного и члена Думы еврея Винавера. Ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево, ни выше, ни ниже. Голова отрублена, как петуху на кухне, а крылья тоже как обрезаны поваром. «Сия общипанная курица называется интеллигентом»: она гола, бедна, тоща, но сыта самодовольством. Душа умерла, а сведений довольно много. В то время, 70–80 лет назад, «сведений» почти не давалось, кроме самых общих, самых элементарных. Вместо истории проходилось «Mythologie de la jeunesse», вместо греков и римлян — читался по-французски Плутарх. И прочее в том роде. Но уже с 14 лет невинный еще отрок или девушка входили незаметно и сами собою в весь трепет поэзии Байрона, Шиллера, Гете, позднее Вальтера Скотта и Шатобриана; из строф Пушкина и пламенных статей Белинского, даже еще из юношеских писем Достоевского (о Корнеле и Расине, о Гомере) мы знаем, что это было вхождение. Это было полное претворение поэта в себя, полное претворение себя в поэта. Это было не формальное «ознакомление» с классиками теперешних читателей-учеников как подчинение их «авторитету», тоже формальное и внешнее, но с каждым новым циклом чтения читающий и образующийся как бы принимал «крещение и исповедание», и таких крещений было несколько. Из этого обильного и роскошного чтения на трех-четырех языках, чтения неторопливого, чтения, наконец, «художественного» по всем условиям, по всей обстановке, выходили из рук таких «гувернеров-мусьё», какие описаны в «Онегине», такие чудно образованные и всесторонне развитые люди, как Пушкин.