Читать «Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества» онлайн - страница 270

Т. Толычова

Это звучит почти торжественно, но он пишет о том, что для него святей всего, он выражает самое задушевное свое убеждение. И о себе самом, жалуясь на медленность своих занятий, он говорит:

Так глубоко он проникнут сознанием своего долга перед родиной, он видит в себе только орудие ее блага.

Нам надо теперь вернуться назад, к исходной точке Киреевского. Те оценки и пожелания, которые мы сейчас слышали из его уст, очевидно, опирались на какие-то общие идеи философского или нравственного порядка. Каковы же были эти идеи? И, прежде всего, естественно спросить: почему он так высоко ценит горячность и ясность, присущие русским, и активность, характеризующую в его глазах европейцев? Был же у него какой-нибудь критерий оценки, — какой?

Его заграничные письма показывают, что у него была такая система идей, очень ясная и очень уверенная. Она не могла быть результатом опыта и самостоятельного мышления — для этого он был еще слишком молод. Ближайшее рассмотрение покажет, что это были даже вовсе не умозрительные идеи, а облеченные в форму идей пристрастия, то есть убеждения чувственного порядка, которые в такой цельной натуре, как Киреевский, естественно должны были обозначиться очень рано и с большой настойчивостью, тем более что при коренной психической однородности, какая существовала между ним и его родной семьей, эти пристрастия были совершенно под лад духу семьи и, следовательно, освящались ею. Нравственные оценки, высказываемые его матерью и братом в их письмах, до такой степени тождественны по общему духу его суждениям, что если бы выписать их, не называя писавшего, часто невозможно было бы судить, кем из троих писаны те строки. Но самая прочность этих пристрастий уже в молодом Киреевском и их неизменность за всю его жизнь свидетельствуют, что они были органическими в нем, а не привитыми, хотя бы и семьей.

Сердцевина всякого мировоззрения — это тот образ совершенства, который преподносится человеку, причем одинаково характерны и положительные, и отрицательные черты этого образа. У Киреевского есть такой образ-идеал, не выработанный размышлением, а возникший интуитивно и эстетически обожаемый: это образ сочетания в человеческой душе стихийной силы с порядком, иначе говоря — внутренно уравновешенный и разумом направляемый пафос. «Страсть, — пишет он, — не слабость, но избыток силы; твердость не состоит и не должна состоять в подавлении страстей, но только в их направлении и уравновешивании». Это значит, отрицательно, что не сила ума, не знания и не активность делают человека совершенным; сами по себе, врозь и в совокупности, они ничто: они ценны лишь настолько, насколько помогают уравновешению и целесообразному направлению стихийной силы в человеке, и, напротив, они вредны, если умаляют эту силу или тормозят ее упорядочение. И дальше, ценно все — всякое переживание, — раз оно способствует этому делу, и в этом смысле ценно страдание. Узнав о горе, постигшем его брата (осенью 1829 г. Иван Васильевич посватался к любимой девушке и получил отказ), Киреевский пишет ему: «И может быть, отдаление от всего родного особенно развило во мне глубокое религиозное чувство, может быть, даже и этот жестокий удар был даром неба. Оно мне дало тяжелое, мучительное чувство, но вместе чувство глубокое, живое, оно тебя вынесло из вялого круга вседневных впечатлений обыкновенной жизни, которая, может быть, еще мучительнее. Оно вложило в твою грудь пылающий угль», — то есть удар был благотворен, потому что воспламенил нас обоих. И совершенно последовательно Киреевский всюду подчеркнул преимущество жизненных впечатлений перед книжными. О своей заграничной жизни он не раз пишет, что большую пользу получил «от виденного и слышанного, и вообще от испытанного»; собираясь в Италию, он оправдывается тем, что «один живой взгляд на Италию обрисует больше, нежели прочтение сотни умных фолиантов: книги везде, народы же и земли только на своих местах».