Читать «Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре» онлайн - страница 24

Вера Аркадьевна Мильчина

В принципе такой зов, исходящий из текста и превращающий читателя в цель, преследуемую самим произведением, является столь же абстрактным, попросту пустым, сколь и место читателя, вписанное между строк текста. И то и другое остаются утопиями, в лучшем случае топосами, как бы ни пытались наполнить их жизнью. Но устроены они, конечно, противоположным образом: в одном случае произведение высказывает меня, «оглашая» и вербализируя во мне то, что остается незавершенным и порой неосознанным; в другом же случае я высказываю произведение, некоторую часть самого себя и мира, я как бы привношу в слова некоторую принадлежность. Если во втором случае читатель остается «системой отсчета текста», то в первом случае он сближается всего лишь с «регистрирующим сознанием»: «Такой целостный читатель мыслится мне все ощупывающим и оглядывающим, и он прочитывает произведение во всех направлениях, выбирает различные, но все время связанные одна с другой перспективы, различает в нем формальные и духовные маршруты, особо важные следы, сплетение мотивов или тем, которые он прослеживает в их повторах и метаморфозах, обследуя поверхности и углубляясь в подпочву, пока перед ним не явится центр или центры, куда все сходится, фокус, откуда исходят все структуры и все значения. Своей ощупью читатель обследует не столько интенции автора, сколько интенции произведения».

Итак, в одном случае — усредненный читатель, как бы добавленный к тексту извне, просто для того чтобы гарантировать его реальность; во втором же случае — индивидуальный читатель, исходно внутритекстуальная фигура, но в итоге обретающая биографическую, социологическую или историческую реальность. Если прослеживать это расхождение перспектив до крайних пределов (например, до контроверзы модерна и постмодерна), то оно уведет нас далеко — в конечном счете в историю. В сущности, оно обусловлено тем отношением, какое устанавливается между чтением и словом мира, образующим либо горизонт, либо назначение литературного произведения. Таким образом, точка разрыва (или перехода) располагается в другом месте — между миром вымысла и вымыслом о мире, между точкой зрения, отдающей предпочтение дескрипции текста и даже мерящей «реальность» по говорящим о ней рассказам, и другой точкой зрения, которая, напротив, отдает предпочтение инскрипции текста, стремясь измерить «реальность» в говорящих о ней рассказах. У обеих этих крайних позиций, объясняющей и интерпретирующей, есть хорошо известные изъяны: сводить чтение к семантической фикции или к игре письма — значит, в худшем случае, утверждать, что нет вообще или больше нет вне-текста; смешивать же его со стремлением осмыслить мир (придать ему гуссерлевский или какой-то иной Weltsinn, «мировой смысл») — значит необдуманно забывать, что не может быть литературы вне письма, что не может быть смысла без высказывающих его слов. И вот — случайность ли это? — методы, описывающие мир текста, методы объяснения текстов вплоть до семиотики, стилистики, риторики или же нарратологии, оказываются прежде всего «французскими»; а те, что вписывают текст в мир, от Geistesgeschichte до герменевтики, рецептивной эстетики или прагматики, оказываются «немецкими» или же англосаксонскими. По одну сторону — методы (или перспективы) писателя, по другую — читателя.