Читать «Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре» онлайн - страница 21

Вера Аркадьевна Мильчина

Случайно или нет, но, как кажется, эта оппозиция почти с полной точностью накладывается на указанную выше оппозицию письма и чтения. В самом деле, трактат исходит из реальности текста и языка, из литературы, оформившейся как нормативный горизонт и доказательство чего-то такого, что требуется доказывать; теория же постулирует или разыгрывает перед нами реальность по определению случайную, чья оправданность гарантируется одним лишь ее получателем. Трактат (а в меньшей степени и эссе) напоминает о некоторой очевидности; теория же представляет собой расчетливый или безрасчетный риск, как бы аванс.

Мало того что французская литература более какой-либо другой несет в себе собственный горизонт референций, будь то хотя бы лишь горизонт языка, стиля, формы; она еще и предполагает или утверждает его как высшую, самодостаточную ценность. Классицизм брал за образец античность, Бальзак или Флобер возвращались к урокам Буало, а к их собственному опыту возвращается новый роман. Так образуется корпус практик, ритуалов и правил, где есть и свои недоговорки, свои мифы. Поэтому литература во Франции, исходя из истории и выражая ее, образует «социальное пространство, внутри которого писатель решает поместить Природу своего языка […] определение и ожидание возможности»; иными словами, она «не столько запас материалов, сколько горизонт, то есть одновременно предел и остановка, успокоительная протяженность упорядоченного пространства». Если бы не опасность быть неверно понятым, можно было бы говорить о «потребительской литературе» (разумеется, это отнюдь не та литература, которая просто «потребляется»), поскольку она связана с определенными выразительными средствами и формами, а также с определенными ритуалами, которые предшествуют ей и которые она находит уже готовыми, еще прежде чем ими воспользоваться. А кто лучше писателя (или письма) воплощает в себе эту очевидность литературы, которая сама себя обозначает и сама себе довлеет в работе над языком, в стилистической умелости? И наоборот, кто лучше, кто кроме читателя мог бы свидетельствовать, даже одним лишь своим неизбежным присутствием, о литературе и истории, которые никогда не реализованы до конца, чей идеал где-то впереди, которые находятся в становлении?

Итак, различие не просто выражается в словах, оно затрагивает самую реальность литературы как практики и как институции. Наконец, отсутствие в Германии критики в том смысле, в каком ее понимают во Франции, и, обратно, отсутствие во Франции такой науки о литературе, какой ее воображают и представляют себе немцы, суть просто следствия того, что сама литература определяется по-разному; «Мы, немцы, не знаем понятия литературы как таковой; мы, к сожалению, знаем одних лишь поэтов и мыслителей». То есть критика занята удостоверением писательской умелости в более или менее установленных рамках и по более или менее установленным критериям, тогда как научное исследование всегда — по крайней мере, в идеале — заново ищет себе объект, то есть новое оправдание литературы. Первая исходит из текста, из письма как из реальности, способной быть должным образом удостоверенной, вторая же всегда по необходимости приходит к вопросу о читателе.