Читать «Роман по заказу» онлайн - страница 202
Николай Михайлович Почивалин
— Опять в наши края? — он пошевелился, приглашая занять место рядом с собой.
— Да, зачастил…
За его плечами долгая жизнь, полвека из которой отдано школе, детям. Одет он сейчас по-домашнему, точнее — по-стариковски: в тапочках на босу ногу, в мятых брюках, расстегнутый ворот светлой рубашки несвеж. На первомайском школьном вечере я видел его в отутюженном черном костюме, с двумя орденами Ленина, — он посидел полчаса в президиуме и тихонько ушел, старый, молчаливый, одинокий. В марте он схоронил жену — тоже учительницу — и, говорят, сильно сдал. Мучает Ивана Петровича и болезнь — спазмы сосудов головного мозга. Он рассказывал: вдруг темнеет в глазах, и тогда — этому я сам уже дважды был свидетелем — как слепой, на ощупь достает крохотные белые таблетки, глотает их и, навалившись на палку, неподвижно ждет, когда отпустит. Потом он осторожно, словно не веря, переводит дыхание, блеклые выцветшие глаза его яснеют. Он начинает деликатно расспрашивать о чем-нибудь или что-нибудь рассказывает сам. Слушать его всегда интересно. Я уже знаю, что сюда, в Прошкино, Иван Петрович эвакуировался в войну из Белоруссии, где также был директором школы. В прошлый раз он рассказывал, как трудно было ему, крестьянскому сыну, сдавать на звание народного учителя, как он находился под надзором полиции и однажды урядник с понятыми сыскал у него крамолу: открытку с изображением отлученного от церкви графа Льва Толстого… Тогда же, воспользовавшись добрым расположением, я принялся расспрашивать Ивана Петровича о Глинкиной.
— Человек она опытный. Энергичный, — помедлив, почти точно теми же словами, что и другие, отозвался Иван Петрович; в негромком его голосе проступили какие-то растерянные и виноватые нотки. — Отстал я от школы, голубчик. Старик…
Может быть, тогда-то впервые и возникло у меня какое-то сомнение, настороженность к объекту очерка; почему так скупо и в общем-то не очень ловко скрывая нежелание, отозвался Иван Петрович о своей преемнице? О нем самом, например, педагоги говорили куда более охотно и теплее. Во всяком случае, даже рискуя оказаться бесцеремонным, я уже знал, что снова вернусь к прежнему разговору — вот только дождусь подходящего момента.
За оградой, взбрыкивая спутанными ногами, протяжно заржала лошадь, — не меняя позы, Иван Петрович покосился на нее, слабая улыбка тронула его вялые, с сининкой губы.
— Читал в газете: провели в городе опрос, сколько школьников видели лошадь? Семьдесят процентов — никогда не видели. — Иван Петрович покачал головой, не подымая ее от набалдашника палки. — А я на такой коняге из Белоруссии эвакуировался. Прямо сюда.
— Да сколько же вы ехали? — поразился я.
— Полтора месяца… Мы с Галей-то больше, конечно, шли, чем ехали. В телеге детишек и женщин подвозили. Много их тогда шло…
— И доехали?
— А чего ж не доехать… Остановимся, травы накошу, передохнем — и дальше. Здесь в райзо конька сдал да в районо. А оттуда уж сюда — в Прошкино.
Машинальным движением века Иван Петрович смаргивает непрошеную слезу — мелкая, немощная, она скатывается по скуле, минуя дряблые морщины, и растекается, подсыхая на плохо выбритом подбородке. Умолкнув, он долго смотрит куда-то вдаль, взгляд у него сосредоточенный и рассеянный — одновременно. О чем он сейчас думает, что видит? Глухую полесскую деревеньку и покосившуюся церковноприходскую школу с подслеповатыми оконцами, в которую он, девятнадцатилетний учитель, входил по утрам, задевая головой низкую притолоку? Зимний лунный вечер, когда он в ботиночках и форменной шинельке на рыбьем меху торопился в соседнее село — на свидание с молоденькой учительницей? Бурный сельский сход под сырым низким небом и себя — с пунцовым бантом на груди, горячо жестикулирующего с дощатой, наспех сколоченной трибуны? Мягкий и хитрый прищур — из-под очков — Михаила Ивановича Калинина, всесоюзного старосты, только что вручившего в Кремле директору белорусской школы высшую награду страны? Или, наконец, — тихое сельское кладбище со свежим, так резко чернеющим на осевшем мартовском снегу холмом?.. Кто ж знает, что видит в такую минуту старый человек, у которого все позади. И еще, вспоминая некоторые прочитанные книги, я думаю о том, что чепуха это — будто такие старики светло и безмятежно заканчивают круг свой, гордясь содеянным и не печалясь неизбежным: ряды их множит наш брат-сочинитель, а не годы. Что-то не верю я — доживи еще, конечно, до таких лет! — что буду, как индюк с раздутым зобом, полниться сознанием исполненного долга и не жалеть о минувшем. Как никогда нормальный человек не смирится со смертью, будь она трижды неизбежна и закономерна! Чем больше он, человек, отдал жизни, тем труднее ему уходить из нее. Вот обо всем этом я, наверно, написал бы такой очерк — «Все позади», да жаль, что моему редактору он не нужен и задаром!