Читать «ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ» онлайн - страница 203

Михаил Юрьевич Лохвицкий (Аджук-Гирей)

Выйдя из сакли, он остановился, зажмурившись. Все вокруг блестело, сверкало и переливалось от ослепительных лучей солнца. Стояла всеобъятная тишина, прорезаемая лишь звоном речной воды о лед и камни. Озермес вытер пальцами повлажневшие глаза. Вонзающиеся в небо остроконечные ледяные вершины, казалось, стали выше. Ближайшие горы и леса были одеты в пушистые белые, голубые и розовые одежды. На голове Мухарбека поднималась синеватая папаха. Поляну устилал зеленоватый снежный ковер, на котором темнели следы, оставленные вчера Озермесом и четкие вмятинки, похожие на кружева, от голубиных лапок, возле сакли валялись желтые, примерзшие к земле щепки, а над саклей тонким сизым столбиком поднимался дым.

Утро было безмятежным, спокойным, и Озермес подумал, что и горы, и леса вокруг холодны и равнодушны к тому, что произошло, никак не отзываются на горе, которое он остро ощутил, выйдя из темной сакли на свет. Все было таким же, как обычно, и от того, что на земле не возникло новой жизни, ничто не изменилось и не поблекло. Конечно, и до его сына умирали, не обретя души, и другие рожденные женщиной дети, погибали и птицы, и волчата, и ежата, но разве, разве можно считать такие потери неизбежными и обыденными, не замечать нарушения хода времени, исчезновения тех, кто должен был соединять сегодняшнюю жизнь с завтрашней? Его и Чебахан сын продлевал их жизнь, он мог стать джегуако и воспевать то прекрасное, которое оказалось столь безразличным к его гибели. Понять равнодушие неба и земли к таким потерям было невозможно, как невозможно уяснить, с какой целью Тха послал матери горе, чернее которого ничего не может быть, и почему он, всемогущий, уподобившись скряге, поскупился на душу для младенца. Старики утверждали, что Тха мудр, — однако смертным не дано постичь его мудрость. Неужели мудрость может быть беспощадной и жестокой? Если так, то несущие зло мудрее милосердных людей.

Втянув голову в плечи, Озермес побрел к пещере, достал деревянную лопату, пришел на кладбище, очистил от снега землю возле могил Абадзехи и ее сына — абрек лежал с другой стороны — и, тоскливо поглядев на небо, взялся за топор. Скрипнула дверь сакли. Озермес обернулся, увидел Чебахан, идущую к оврагу с кумганом в руке, и вдруг подумал, что ночью он оказался таким же холодным к своему мертворожденному сыну и к Чебахан, как и снежное безмолвие, окружавшее его.

Не он ли только что сказал Чебахан, чтобы она не горевала, ибо сможет родить еще не одного ребенка? Закряхтев от озлобления на себя, Озермес яростно взмахнул топором и врубил его в замерзшую землю.

Похоронив не получившего души сына, они больше не говорили о нем. Наверно, потому, что не о чем было вспоминать, ребенок не успел оставить по себе живой памяти.

Безметельная зима протекала ровно, как река на равнине. Припасов, заготовленных осенью, хватало. Да и в силки попадала кое-какая живность, даже клятвопреступница однажды угодила лапой в капкан, и Чебахан, как обычно, принялась обрабатывать пушистый рыжий мех. Когда Озермес заговаривал с ней, она или отмалчивалась, или отвечала коротко и неохотно. Озермес брался за шичепшин, наигрывал и напевал старые шапсугские песни: прополки кукурузы, вызова дождя, лечения оспы или раны. Чебахан, склонив голову к плечу, слушала его, иногда оживлялась, вспоминала подруг либо мать. Но оживления ее хватало только до ночи, на другой день она опять тонула в молчании. Безучастно, как и прежде, воспринимала Чебахан и его ласки. Душа ее все чаще и чаще куда то улетала. Ела она мало, и к тому времени, когда снега стали испаряться к небу и утекать водой, на ее словно таявшем лице виднелись только непомерно большие глаза.