Читать «Уго Чавес. Одинокий революционер» онлайн - страница 64

Константин Николаевич Сапожников

В день военного переворота, 4 февраля 1992 года, он возьмёт в качестве радиопозывного слово «Кентавр» (Centauro). Оно звучало внушительнее, чем «Лус». Возникали даже исторические ассоциации с президентом Паэсом, генералом, участником освободительной войны Боливара. Паэса нередко называли «Кентавром из Баринаса». Оппозиционные остряки использовали потом слово Centauro для насмешек над Чавесом: Кентавр из Сабанеты! Это звучало комично.

Когда Эрму спрашивали, каким был Чавес в первые годы их совместной жизни, она не задумываясь отвечала: «Он был человеком спокойным, любящим, нежным, заботливым, как всякий товарищ. Я чувствовала, что он нуждался в большой любви и в душе был подвержен мучительным переживаниям. Уго объяснял их той двойной жизнью, которую вёл. С одной стороны, он был занят своим проектом и своей конспирацией и работал не жалея сил. И с другой — его жизнь в академии и все эти строгие военные дела, которые он должен был выполнять. Я думаю, что всё объясняется именно этим. Он всегда переживал за своих детей, был очень ласков с ними. Если они присылали ему рисунки, он поздравлял их, писал им тёплые слова. И я всегда ощущала в нём огромное сострадание к обездоленным людям. Я не могу отрицать этого».

Иногда между Эрмой и Уго возникали трения, которые впоследствии она объясняла так: «Я воспринимала его как человека одинокого, со многими переживаниями, постоянными тревогами. Уго нуждался в большом чувстве, считал себя обездоленным в любви и искал её. На нём сказывались обстоятельства детства (частое отсутствие родителей) и крестьянские ограничения жизни. Однажды, это было в 1985 году, он вышел из Военной академии на бульвар Лос-Просерес и сел в мою автомашину. По какой-то пустяковой причине мы с ним поспорили, в чём-то не сошлись мнениями. Я сказала ему в заключение: „Больше не спорю. Скажи мне, где ты сойдёшь, я спешу домой“. Он вылез из машины и посоветовал мне „не поддаваться эмоциям“. Он так и остался на бульваре, а я уехала».

Через три дня Уго пришёл к Эрме домой довольно поздно, часов в девять вечера. Она работала с книгами, делала выписки и печатала на машинке. Чавес прилёг в гамак, закурил, а Эрма продолжала писать. Не выдержав затянувшейся паузы, Уго поднялся, бросил сигарету на кафельный пол и с досадой придавил её ногой. Не отрываясь от машинки, Эрма сказала: «Слушайте, майор, эмоции надо держать под контролем». Это были те самые слова, которые она услышала от Уго на бульваре Лос-Просерес.

Та искренность, с которой Чавес ответил, поразила Эрму: «Да, ты никак не хочешь понять, что я — из крестьян и что иногда даже не знаю, как обратиться к тебе и как говорить с тобой. Потому что, ясное дело, у тебя другое происхождение, которое сильно отличается от моего».

Из этого неожиданного признания Эрма раз и навсегда сделала вывод, что для её друга его социальное происхождение было определяющим фактором жизни. Не напрасно он с таким проникновенным и щемящим чувством вины вспоминал о Сабанете, о женщинах своего рода с натруженными руками, о скромном домике бабушки Росы Инес с земляным полом, о тех обделённых удачей людях из его доармейской жизни, перед которыми он считал себя в неизбывном долгу.