Читать «Любимые дети» онлайн - страница 15

Руслан Хадзыбатырович Тотров

Двадцать первая ступенька, двадцать вторая… Женщина вдруг оборачивается и говорит в пустоту:

— Доброе утро.

На третьем этаже она останавливается, достает ключ из кармана, вставляет в замочную скважину, медленно, словно сомневаясь в чем-то, поворачивает, дверь, скрипнув, отворяется. Обычная прихожая — антресоли, зеркало, вешалка, телефон на тумбочке. Женщина, не задерживаясь, проходит в комнату. Я иду следом, хоть никто меня и не приглашает. Вижу — в комнате, в уголке, в большом старом кресле сидит одетая в пальто девушка. Обычная вроде бы, только очень уж бледная.

— Здравствуйте, — говорю, но девушка не отвечает мне. Она смотрит на женщину, а та смотрит на нее, и лица обеих напряжены — обе смотрят так, будто продолжают какой-то неприятный разговор, ведут безмолвный диалог, и я стою, затянутый, как в трясину, в их тягостное молчание.

ТЕАТР АБСУРДА. (Те же и посторонний мужчина. То есть я.)

Стучат часы на руке, торопят меня, понуждают к действию. Переступаю с ноги на ногу, спрашиваю, обращаясь к женщине:

— Где ваши вещи?

— Вещи? — подхватывает вдруг девушка. — Вещи? — повторяет хриплым от долгого молчания голосом. — Ты сказала ему  в е щ и, мама?

— Не говорила я! — вскрикивает, словно от боли, женщина.

— Ты права, пожалуй, — спокойно продолжает девушка, — лучше не скажешь. — Она переводит взгляд с матери на меня. — Вещь — это я, — говорит, — живой вес пятьдесят шесть килограммов.

Взять бы, растянуть пальцами рот до ушей, прошепелявить: «Кушать подано», — и гремучим козликом ускакать за кулисы, очковой козочкой, шипя, уползти. Пусть бы из шкафа выпятился толстопузый ворон, начертал крючковатым когтем окружность в воздухе, сунул в нее голову, как в хомут, оглушительно свистнул мне вслед и впятился обратно.

— Давайте сыграем в крестики-нолики, — предлагаю девушке. — Хотите?

— Что? — удивляется она.

— Если вы собираетесь ехать, вставайте, — ворчу раздраженно, — я, между прочим, опаздываю.

Не зря же на ней пальто, перчатки, брюки и теплые ботинки.

— Я не могу встать, — говорит она, — у меня парализованы ноги.

— Это правда, — всхлипывает мать, сама ужасаясь своим словам.

Понимаю — игра окончена, занавес опущен. Стихают часы на моей руке, замирает время. Стою, одеревенев, проникаюсь тихой жалостью к себе, нечаянно столкнувшемуся с той частью жизни, которая обычно скрыта от посторонних глаз, которой вроде бы и нет, и, как возмездие за эту жалость, приходит язвящее чувство вины, словно несчастье этой девушки и мое благополучие связаны каким-то образом, как-то уравновешивают друг друга, и я молчу, не зная, что сказать, — благодарить или оправдываться, — а женщина говорит, говорит, и я слышу ее, но слова воспринимаю не связно, а каждое само по себе, каждое отдельно:

— Из. Больницы. Выписалась. Но. Процедуры. Надо. Продолжать. Конечно. Можно. Договориться. Присылали. Бы. Санитарную. Машину. Мне. Обещали.

Потом вдруг:

— Но она не хочет, чтобы ее каждый день выносили из дома на носилках.

— Как мертвую, — добавляет девушка.

Представляю себе — вот они идут, санитары, каждое утро являются ко мне, пунктуальные, как сама судьба, белые, как привидения, входят, наскоро осведомляются о здоровье, берут мое немощное тело, вытаскивают из постели, осторожно, словно боясь вытряхнуть из меня болезнь, кладут на полотняные носилки, поднимают, несут, обсуждая походя очередной хоккейно-телевизионный матч, выносят из подъезда, и соседи участливо здороваются со мной, и я с нарочитой бодростью отвечаю, и они вздыхают украдкой, и прохожие, встретившись со мной взглядом, торопливо отводят глаза, а санитары ловко просовывают меня в заднюю дверцу своего фургона, усаживаются рядом на скамью и, заботливо поглядывая на меня, лежащего у их ног, продолжают обсуждать вчерашний матч. Потом они привозят меня обратно, и шествие повторяется из конца в начало, и, уходя, они говорят мне с профессиональной сердечностью: