Читать «Трепет забот иудейских» онлайн - страница 17
Александр Владимирович Воронель
Я должен констатировать, что уже второй раз признаю влияние традиции на формирование своих взглядов. На этот раз - это еврейские традиции. Эти традиции вовсе не находятся в непреодолимом разрыве с русской классикой. Идея народа-богоносца у Достоевского не случайно близка к идее богоизбранности евреев. Это не единственный пункт, в котором проявляется сходство, вернее, подобность идеологии этих народов. Причем эта подобность обнаруживается при сравнении русских идей не с современной жизнью евреев, а с их древней историей. Русские так же преувеличивают свое значение и значение своих идей в мире, как евреи в первые века. Если бы Иисус сошел на землю сегодня, он так же был бы гоним в России, и народ так же требовал бы его распятия. Остается надеяться, что их эгоизм и слепота, мания величия и бред исключительности так же окажутся оправданными.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Не могу сказать, чтобы всю жизнь я был безоблачно счастлив, но все же всегда течение жизни сопровождалось у меня положительными эмоциями. В 1968 году мне стало трудно дышать. Может быть, политические события были тут вовсе ни при чем. Может быть, 37 лет просто роковой возраст... Но мне стало так трудно дышать, что я почувствовал себя совершенно чужим среди довольных и процветающих. И, пожалуй, среди протестующих и угнетенных - тоже.
Раньше я всегда был страстно заинтересован в происходящем. Мне было небезразлично, с симпатией или антипатией относятся ко мне окружающие... Теперь все для меня вдруг изменилось. Я с раздражением отмечал, что слишком многим нравлюсь. Все чаще во время разговоров и процессов (а были, в конце концов, и процессы), определявших мою судьбу, работу, зарплату, я обнаруживал в себе непривычную при таких обстоятельствах наблюдательность и спокойствие экспериментатора. Травля, которую организовали два-три карьериста из якобы принципиальных соображений {предлогом была дружба с Синявским и Даниэлем, но шли и другие соображения, например, "слишком хорошая" квартира в Дубне и т.п.), совершалась почти без всякой личной ненависти, по-деловому. Большинство участников кампании в перерывах между заседаниями(где они требовали применения ко мне самых строгих мер) выражали мне свою симпатию и преданность. Все коллеги так глубоко сочувствовали мне, что я должен был совершать над собой усилия, чтобы не огорчить их просьбой о помощи. Похоже, что у меня не было врагов. Не означало ли это, что я уже обезличился? Разве я не таков же?
Я стал проявлять свою индивидуальность по мере сил. На ученом совете, решавшем мою научную судьбу (забрать у меня лабораторию, которую я 10 лет строил, или нет), я выступил и заранее объявил, что мне наплевать на их решение, раз они, как овцы, способны собраться по капризу начальства и обсуждать заведомые глупости всерьез, но что наука - слава Богу! - не в их руках. На этот раз я действительно добился, что даже те четверо, которые (тайно) голосовали за меня, проклинали меня на чем свет стоит за мой паршивый характер. В других институтах, куда меня еще могли взять, я ставил условия, которые возмущали работодателя, уверенного в том, что он совершает героический акт милосердия. С молодым академиком, с которым однокашники свели меняв надежде на его заступничество, я сразу перешел на "ты" (обычно мне перейти с человеком на "ты" очень трудно) и показал ему, что мы можем играть с ним только на равных, - а зачем я ему тогда?