Читать «Серафим» онлайн - страница 17
Елена Николаевна Крюкова
Я пел-говорил это, губы лепили, как из глины, эти слова – и представлял себе Царя Давида, щиплющего сильными, крючковатыми пальцами натянутые на доску воловьи жилы; и музыка рокотала, и гремел сильный, красивый голос, и вторил я голосу старого царя, и раздвигались и снова наползали тучи, и рождалась на свет, спустя тысячи лет, Девочка, Девочка, милая Девочка… - Всемирная радость от праведных возсия нам, от Иоакима и Анны всепетая Дева… Тоя молитвами Христе Боже, мир миру низпосли, и душам нашим велию милость…
Я пел и думал: непорочное зачатие, это, конечно, чудо! Но ведь и обычное зачатие — тоже чудо… Все есть чудо Господне, думал я, и наша жизнь – чудо, и наша смерть – чудо. Ведь она, жизнь и смерть наша, никогда не повторится. Чудо все, что неповторимо. – Рождество Твое Богородице Дево, радость возвести всей вселенней: из Тебе бо возсия солнце правды Христос Бог наш, и разрушив клятву, даде благословение, и упразднив смерть, дарова нам живот вечный…
«Упразднив смерть, вот оно как, – думал я. Цепь кадила в кулаке холодила мне руку. – Смерть упразднив, да! Но ведь Анночки нет! И бабушки нет! И отца нет! И – тысячи тысяч, тьмы тем людей давно нет на земле! Все, что стоят передо мной в церкви, расписанной мною, – все умрут… все превратятся в черепа, скелеты… Нет, песнопевцы, святые отцы говорили не про телеса, про Дух! Дух, Дух не умрет никогда! А тело – что тело? Оно, по Писанию, восстанет на Страшном Суде. Кости плотью облекутся. А как это будет, мы не знаем… Мы – только верим… Кости… Мертвые, сухие кости…» Эту Святую Девочку родили однажды, чтобы она не умерла. Золотые листья, листья золотые, осень золотая, Царица моя! Девочка, Девочка родная, чистая, прости… прости мне все мои прегрешенья… прости и благослови людей своих, Царица… Перед Литургией я сам влез на колокольню, кирпичную, красно-пеструю, красный кирпич тут перемежался с белым камнем, еще Ивана Грозного времен, и звонил в единственный тяжелый колокол – долго, сильно, с трудом раскачивая его. Леса за Волгой клубились рыжими взлизами огня. Леса тоже зажгли все свечи, Девочка моя, во славу Твою. ГЛАВА ВТОРАЯ ПОД КУПОЛОМ. ПРОСТЕНКИ БАРАБАНА. ПРОРОКИ Давид-Царь. Еще не Царь — пастух. Вспышки по кубово-синему хитону идут и плывут. Сжимает в руках арфу. Закрыл глаза и поет. Он поет о несбыточном. Он поет господину своему, царю Саулу, о вечной любви. Он еще не Царь, Давид. Он еще пастушонок, парнишка. Кудри прыгают по плечам, когда он обеими руками вскидывает гриф арфы. Рокочут струны. Юноша играет на арфе. Юноша смотрит на того, кто напротив. Царь Соломон. В короне тяжелой. Зубы короны – золотые гнилые, старые зубы. И сам Царь стар. Стар, как старая дуба кора. Весь ветрами источен. На его коленях, на богатом, атласном плаще – лежит маленькая, чахлая, сирая, вобла сухая. Высушенная на жарком пустынном Солнце соленая рыба. Соломон, соль, соленое рыбье мясо! Солнце! Воблу очисти, вынь из нее сухой, вяленый пузырь, зажги лучину и пузырь на огне сожги! Это очень вкусно. Так рыбаки на Волге воблу едят. И ты попробуй. Ты мудрец, ты многое знаешь. Но есть то, чего ты не знаешь. Старая, сохлая, прозрачная, жесткая вобла. Дамасская жесткая сталь. Жесткая, жестокая смерть. Ты разве не знал, царь Соломон, что ты возродишься? Вот, я тебя на церковной стене написал; мир тебе. Пальцы твои уже шелушат мою воблу. Уже валится наземь, к босым большим ногам твоим, старая ветхая чешуя. Иеремия! Пророк! Плачь. Никто сейчас не помнит твое имя, Иеремия. Нет у тебя уже имени. Ты просто – Тот, Кто Плачет Над Гибелью. Иерусалим твой погиб, и ты плачешь. Вавилон твой погиб, и ты плачешь. Мессина твоя погибла, и ты плачешь. Лондон твой погиб, и ты плачешь. Тегеран твой погиб, и ты плачешь. Пекин твой погиб, и ты плачешь. Варшава твоя погибла, и ты плачешь. Москва твоя погибла, и ты плачешь. Мир твой погиб, и ты плачешь! Плачешь, горько плачешь ты, Безымянный! Пророк! Плачь! Раздирай власы пятернею! Вались животом в пыль, в жгучий пепел! В прозрачную тень превращайся! В отпечаток на камне! Может, тебя – через смерть и молчанье – высокие звезды услышат. Ты страшен, Иезекииль. Ты страшен. Я боюсь тебя. Ты обнимаешь бородой летящей страны, пустыни, города. Ты дикий зверь. Ты видел Бога и не убоялся его. Ты держишь за рога быка, величиной с Луну. Ты катишь под ногой звезду, величиною с голову твою. Как ты кричишь, я слышу: «Вижу! Вижу Бога моего! Бог мой грозен и велик! Бог мой – страшен и непобедим!» Я встаю перед тобой на колени и шепчу: нет, Бог не страшен мой. Он никогда не был страшен. Разве Любовь страшна? Разве Прощение страшно? Бык – это не Бог. Волк – это не Бог. Не Бог – огненный Шар с жаркими огнями по ободу, похожими на глаза горящие. Ты видел Силу Божию, но не Бога. Вон, задери голову! Под купол небесный глянь! Бог твой плывет в лодье и ловит рыбу. И смеется. И шутит с рыбаками. И держит сеть рукою. Не плачь, старик, что ты плачешь? Позади страх твой. Позади Смерть твоя. Где Ея жало?! Где Ея победа?! Молись, Иезекииль, Христу Богу вместо со мною! О чем прогремел ты, Исайя Пророк? Кулаки твои мощные. Крепко сжал ты их. Над толпою воздел. Все тебя слушают. Крепкий старик ты. Так я тебя написал. Широкоплечего; руки в мышцах бугристых; вздуваются пластины мышц на груди; могучий лоб, череп будто из золотого самородка в горниле отлит. Гремишь и гудишь ты, вулкан! Далеко тебя слышно! Как ты кричишь: ИЛИ СПАСЕШЬСЯ, СПАСАЯ, ИЛИ ПОГИБНЕШЬ, ГУБЯ! Слова твои хлещут меня плетью наотмашь. Стыдно мне, что я мало спасал. Значит – не спасусь. Стыдно мне, что, не зная, губил. Значит, погибель мне! Каюсь, Исайя! Крик мой ты слышишь? И гудит земля под ногами: слы-ы-ышу-у-у-у… слы-ы-ы-шу-у-у-у… Вяжутся времена толстой веревкой. Я – колокол. Ударь в меня, Исайя. Даниил, о, сидящий во рве львином! Столб пыльного света падает на тебя и зверей, вкруг тебя мирно сидящих, лежащих. Это львы. Тебя бросили к хищникам в ров, чтобы они тебя съели. Но они пощадили тебя. Они тебя пощадили. Что же за слово ты знал такое, что за заклятье?! …Кроме МОЛИТВЫ СМИРЕННОЙ, ничего, ничего во рве львином не шептал ты. И львы руки лизали тебе, смиренному, Даниилу Умиленному, в белых одеждах, в белых одеждах облаков полдневных, в багрянице заката, в тучах грозовых, черно-парчовых, в блистании молний, в россыпях алмазов, рубинов, смарагдов, брошенных в дегтярную тьму, в потоках рек жемчужных, молочных, в Райских шелках, светящихся каждою складкой изнутри, умонепостижимо, в розовом блеске зари, благословеньем над тобою всходящем, каплями соленой росы по щекам твоим впалым, сморщенным яблоком печеным, текущем. СЕНОКОС. ЮРИЙ ИВАНОВИЧ ГАГАРИН Наш батюшка… Ба-а-а-атюшка! Обман народа это все, батюшки, церкви. Не верил никогда и не верю я в этих батюшек. Специально церковь люди придумали, чтобы охмурять людей же. Чтобы — властвовать над людьми! Мир так устроен, издавна: кто-то владычит, кто-то подчиняется. Вслушайтесь только, вдумайтесь: ра-а-аб Божий, раба-а-а-а Божия. Ух! Раб! Раба! А человек — не раб. Не-е-е-ет! Человек — это человек. Это — царь! Правда, царь-то дурак… Природу этот царь испоганил. Реки запрудил, гнилью воняют, говном. Рыба солитерная брюхами вверх плавает, смотреть — душа кровью обливается. Леса вырубает. На костях пляшет. Детей отравной водкой, наркотиками пичкает. И все это — человечек, ца-а-а-арь природы, мать его!.. Пока сам человек… каждый!.. не поймет, что он и есть губитель всего живого — до тех пор и будет все катиться к едрене-фене. И сгибнем когда-то. В свой черед. Почему это земля должна жить, когда всяк на земле помирает? И пчелка, и курица, и волк, и крокодил? И травка малая — засыхает, и скотина ее зимою жует? А человек — вишь ты, царь бессмертный, что ли?! Не-е-ет, нет, все умрет. И земля тоже помрет. Вспыхнет? Замерзнет? Не нам о том знать. Помрет — и все. И к этому надо относиться спокойно. Очень спокойно. Смерть придет, когда надо. И тихо, мирно надо принять ее. Природа все сама совершит, не надо твоих усилий, твоего отчаяния. Смерть — может быть, благо природы. Чтобы землица наша не лопнула от тех, кто кишмя кишит на ней, давит ее. Она, земля, от нас, безумных, все время освобождается. Знаете, сколько человек и зверей умирает на земле каждую минуту? А — каждую секунду? Не знаете? И я не знаю. Но — догадываюсь: много. А батюшка… Что батюшка… С батюшкой сегодня на сенокос ходили. В луга за Хмелевкой. Он службу отслужил — рясу свою или как ее там, ризу, что ли — переодел, в штаны впрыгнул мужицкие, нормальные, косу — за плечо, голову белым носовым платком обвертел, чтобы не напекло, и — с нами, в луга. Не отлынивает! Уже хорошо. Я искоса на него посматриваю. Нет, мужик, мужик наш батюшка, не баба, это точно. Бабы тоже на сенокос идут. Нарядились! Как прежде. В былые годы… Любо-дорого поглядеть. Все в белых, в розовых, в ярко-синих косыночках; юбки у кого белые, накрахмаленные, это у старух больше, ну, они по старинке обряжаются; у молодежи — цветастые, пестрые, как перышки у курочек; кто сумки с едой и питьем тащит, нагруженный; с шутками, с песнями идут, праздничные. Сенокос — праздник. Красота, и жара, и цветов в полях — изобилие! Аромат стоит под небесами! Иду, коса на плечо надавила, думаю думу свою: как же красива матушка-природа, как все в ней ладно, славно устроено, все ведь для живого, для зверя, птицы, для человека… каждая ягодка, каждый цветочек малый… Запах сладкий в ноздри ударил. Ногой земляничину раздавил. Наклоняюсь… батюшки, земляничник! По ягодам идем, как по ковру! Гляжу — батюшка наш остановился, косу с плеч наземь опустил, к земле склонился… ягоду глазами рыщет… вот сорвал, в рот тянет… Улыбается. Я кричу: