Читать «Избранная проза и переписка» онлайн - страница 41

Алла Сергеевна Головина

Ресницы беглянки поднялись, и она сказала тонким, нежным голосом.

— Почему вас Федя положил спать на полу, на полу же неудобно спать.

И она презрительно повела голыми плечами.

— Я женюсь, — сообщил ей Васильчиков. — Ах, как жалко, Зоя Ивановна, что вас тут нет. Вы бы мне все объяснили и посоветовали. Вы бы и Пусю мою научили, как украшать комнату.

Портрет улыбнулся кокетливо и исчез, словно потух. И властно, и самоуверенно, и надолго в сны Васильчикова вошла сама Пуся. Она пела в хоре, плакала по-детски над разбитой чашкой, обнимала и целовала Васильчикова, завидовала платьям сестры и неуверенно клялась, что уж завтра наверняка все расскажет матери и попросит у нее благословение.

ПОЭТЕССА

Она была, как сибирская береза, как украинская вишня в цвету, как одесская акация, как уездная сирень, как столичная орхидея. Все это, в разные эпохи ее жизни в эмиграции, сообщили ей поклонники ее таланта и внешности. И она отвечала им: я не видела никаких русских берез, потому что я выехала из России ребенком, я хожу плакать по утрам в Булонский лес, обнимая парижские березы, я была в Одессе проездом, я не люблю орхидей, я люблю ландыши и фиалки.

Она, конечно, писала стихи. Тяжелая, крупная, на крепких красивых ногах, розовая от ожидания и пудры, она ходила по общественным собраниям и частным квартирам поэтов и низким, вибрирующим голосом читала свои стихи. Из Бессарабии ей присылали деньги, мамалыгу и топленое масло в бутылках, она хорошо одевалась и всюду нравилась. Поэты слегка исправляли ее стихи и приводили ее с собой на собрания. Там они ее сажали на хорошее место и уходили в угол, в толпу своих собратьев. Она была звездой и с млечной дорожкой не смешивалась. Кто мог сказать ей завистливую дерзость, какими эти писаки обменивались между собой? Ее стихи на собраниях выслушивались молча и принимались без критики. Их не печатали, потому что в толстых журналах все крепко держались за свои места, гастрольные журнальчики придерживались местничества, газеты предпочитали лирике политические фельетоны в стихах.

Она не сходилась с другими поэтессами.

— Вы тоже поэтесса? — спросила она раз худое, черное существо, типа Лилит, в дивной серебряной блузочке.

— Нет, я поэт, — ответила Лилит холодно и тускло.

Писали же все, тоже о любви. Гражданская скорбь проникала лишь в скобки, пряталась в многоточия, намекалась между строк. Она негодовала, что именно этого они стыдятся. С крыш, с амвонов нужно бы было кричать о много страдальной Родине. Она упиралась в стену и под псевдонимом пересылала свои стихи в русскую газету, выходящую в Румынии.

— Ангел мой, — сказал ей старый писатель, вы спрашиваете меня, можно ли вам продолжать писать. Но разве вы сами не лучше меня можете ответить на этот вопрос. Разве можно запретить рыбе плавать, а птице — летать? Пишите, ангел мой, пока пишется.

И она писала. В хорошей квартире, с ванной и кухней, среди фотографий дорогих ей людей, против тропининского Пушкина и репинского Толстого, листая Даля и пробегая заложенные места у Блока, она писала. Об институте в Сербии, об университете в Праге, о художественной шкале в Париже, о первой любви к кадету Коновязову, о неудачном с ним браке, о его смерти, о неимении детей, об обмане артиста Пигаевского, о сопернице Кашиной Вере, об интригах Кашиной Лизы. Она писала: