Читать «Временное пристанище» онлайн - страница 68

Вольфганг Хильбиг

По прибытии он заявил, что хочет как можно больше увидеть в Париже, что рад побывать в Париже (хоть тут, по крайней мере, не врал), и теперь, когда устроители оставили его в покое, у него не хватало мужества позвонить и признаться, что он совершенно беспомощен. Питался одним Café au lait и воздушно легкими круассанами; засыпал лишь к пяти утра, за окном уже давно гремел транспорт, и спускался вниз, когда завтрак давно закончился. Но консьерж, любезный старик, с лица которого не сходила ироническая улыбочка, всегда умудрялся наколдовать несколько круассанов. В стороне от того помещения, где утром подавали завтрак и где уже все убрали со столов, он сидел, трясясь от озноба, в огромном кресле, будто нагруженный мельничным жерновом утопленник, и хлебал свой кофе с молоком; консьерж иронически-заботливо взирал на эту картину. Он немного говорил по-немецки и, когда Ц. возникал в фойе, все норовил сказать шутку. «Ах, мсье никак не проснуться! Они всю ночь внимали Лесному царю…»

Книжная лавка, в которой прошли его чтения, именовалась «Le Roi des Aulnes», «Лесной царь», и находилась неподалеку.

Во время самой длительной своей прогулки он дошел до гигантской Arc de Triomphe; минут пять стоял под обложным мелким дождиком на тротуаре, дивясь на могучий бессмысленный монумент. Когда брали Париж, под его аркой прошли немецкие войска; отца здесь не было, он добрался только до Кале, прежде чем его отправили в Сталинград. Вызывая в памяти известную фотографию, запечатлевшую немецкий военный парад, он думал о том, что деревья на обочине – справа и слева от Триумфальной арки – с тех пор, когда они совершенно случайно попали в кадр, как будто и не росли…

Он повернул назад и вскоре опять погрузился в кресло в фойе своего отеля. Тяжело дышал, чувствовал запах своих стареющих седеющих волос, вдыхал блеклую сырость щетины, мыла, которое в ней осело, целые эры ужасного жирного мыла, затонувшие в бороде, и слышал запах своих мозгов, от них парило, как от старой каменной кладки с заплесневелым цементом, покрытой темно подмокающими гнездовьями, в которых кишат неведомые паразиты.

Вскоре после прибытия на Монпарнас с ним приключилось странное, обратное превращение. На этом бульваре, который он представлял себе куда большим, и где уже с наступлением послеполуденных сумерек зажигались огни, освещались витрины, в пустых кафе загорались лампы, посреди этого печальной сыростью охваченного Вавилона, он вдруг снова стал тем, кем был по факту рождения. Гражданином ГДР, безо всяких оговорок, – он снова тот, кем был раньше, это конец… отродясь не чувствовал он своей гэдээровской идентичности так ясно и безысходно; даже в той самой стране, которая, быть может, уже отжила свой век. Ему ничего другого не оставалось, кроме как счесть эту идентичность неполноценной. Вопреки всякому эмпирическому рассудку, он носил это чувство в своем стареющем теле и ничего не мог с этим поделать…

Когда он мотался по городам и весям, его то и дело настигало чувство старения. Прежде он оставлял его без внимания, отодвигал в дальний угол – теперь же внутри поднимало голос тяжелое возмущение. Он срывался с места, выскакивал из купе, проходил по вагонам (в поисках ресторана), шел скоро, пружинисто, гибко, как хаживал раньше, в давнюю пору, когда был другим: крутил плечом, вздергивал подбородок, рука ерошила волосы, будто на черепе – огненный вихор, в другой руке он держал сигарету, далеко отводя ее, экзальтированно-вальяжно, как Дэвид Боуи на сцене. А через секунду в одной из стеклянных дверей видел свое отражение: растерянное измученное лицо, изборожденное морщинами раздражения, потемневшие потные складки стремятся вниз, в глубину, запуганный старенький коротышка с выпирающим пузом – и не более. Пузырь внутри мигом сдувался, он бежал обратно в купе. Накатывал ужас, против него он был беззащитен, все внутри постепенно сливалось в ужасную, горькую, как полынь, печаль. Он гневался на неизбежность, это делало гнев необратимым. И оставалось только одно: направить гнев против себя, против своего тела, против своего страха, против своей печали, против своего естества… внутри будто начинали бить подземные ключи, из которых внезапно, как из множества вспоротых вен, неудержимым пульсирующим потоком хлынула ненависть. Он вцеплялся в бутылку, стоявшую на откидном столике у окна, и, цепенея, вслушивался в беззвучное поскуливание где-то в теле. Проходило какое-то время, прежде чем он душил эти чувства; тогда к нему возвращалась способность думать.