Читать «Мой папа Штирлиц» онлайн - страница 5

Ольга Исаева

– Теть Зина с теть Настей сказали, что дядя Витя из двадцать пятой и тетя Вера из шестой – гусь да гагарочка.

– Все мне ясно, – говорит мама, свирепея, – опять ты на кухне околачивалась!

И в сторону бабушки:

– Мам, сколько раз просила – не пускай ты ее в коридор. Вечно она там какой-нибудь пакости нахватается!

Бабушка с постели философски:

– Хороший человек – не газета, к нему говно не липнет!

Моя мама была красивая, молодая, одинокая женщина. По мнению казармы, все три качества – большой грех. Нужно ли говорить, что она задыхалась в огне и дыме бушевавших вокруг нее сплетен. Когда-то, блестяще закончив местный пединститут, она отклонила предложение остаться в аспирантуре и из идейных соображений поехала в Казахстан на освоение Целины, откуда вернулась с изрядно истощившимся запасом идейности, тяжелым жизненным опытом, неудачным браком за плечами и со мною на руках. С тех пор она опять жила в казарме и преподавала русский язык и литературу в школе-интернате. Как-то я спросила бабушку, что такое интернат (она произносила индернат).

– А ето такой детский дом, где живут детки, у которых мамы и папы спились или сидять.

Ну, спились я понимала без объяснений. Это как тетя Катя с дядей Толяном, а вот сидят? Я представила себе мужчин и женщин, рядами сидящих на лавочках, в городском летнем театре.

Про мамину работу бабушка говорила, что она собачья – “и денег не плотють, и невры мотають, и кровь сосуть”.

С нее мама приходила домой такая усталая, что у нее не было сил снять с себя пальто и тяжеленные от жирной семисезонной грязи боты с ностальгическим названием “прощай молодость”. Какое-то время она в изнеможении сидела в сенях, а по мере возвращения сил, начинала жаловаться: на директора, который скрутил по рукам-по ногам и шагу не дает ступить да какую-то особо вредную Идею Аркадьевну.

Частенько раздражение переплескивалось и на нас с бабушкой: мы-де ее “оседлали и ножки свесили”, что было равнозначно тому, что “в доме жрать нечего, гора посуды немытой, а от ведра несет, хоть топор вешай”.

Мы с бабушкой чувствовали себя виноватыми, маму жалели и никогда на нее не обижались. Заморив червячка хлебом с маслом, выпив холодного чайку, она “отходила”, то есть начинала шутить, прибиралась; чтобы не идти на кухню, готовила ужин на керосинке; перед тем же, как уложить нас с бабушкой спать, а самой засесть за тетради, читала нам совершенно непонятные стихи.

Бабушка тяжело вздыхала, ерзала от сопереживания говорила что-нибудь вроде: “Чтоб их всех, кобелей, грыжа заела”. Я же не понимала причин бабушкиного расстройства, но стихи запоминала слету, и однажды поразила воспитательниц в детском саду, прочтя наизусть строки, показавшиеся мне комичными:

Так беспомощно грудь холодела,

Но шаги мои были легки.

Я на правую руку надела

Перчатку с левой руки.

Маме было двадцать восемь лет, мне – пять, но я понимала, что живется ей тяжело, и жалела ее, как маленькую. Сгорая от нетерпения, я ждала ее с работы, издалека узнавала ее усталые шаги в коридоре, но никогда не бежала навстречу, не повисала на шее, хоть и очень хотелось – бабушка не велела: “Дай человеку в себя придти, не равен час концы отдаст, – и прибавляла горестно, – укатали Сивку крутые горки”.